Стемнело. Для непривычного глаза было бы невозможно различить дорогу в этом хаосе волн.и пены. Женщина замолкла и только вскрикивала всякий раз, когда лодка подымалась слишком высоко.
— Нечего бояться, — говорил Эриксон спокойным голосом, — нет никакой опасности.
Но это была неправда. Ветер усилился и даже привычному человеку трудно было не ошибиться в дороге. Но они все же двигались вперед, медленно и уверенно, не произнося ни слова. Чем дальше они ехали, тем больше свыкалась женщина с необычным для нее путешествием. Она закуталась в шаль с головою и прижалась на дно лодки, чтобы лучше защититься от ветра.
Все шло хорошо до последней скалы. Но здесь расстилался уже открытый фьорд. Волны стеною подымались на скалы. Перед глазами, казалось, возвышались целые горы белой пены. В темноте они слишком близко подъехали к скалам. Хозяин бросил взгляд на сидящих рядом с ним гребцов и увидел, что они тоже заметили опасность. Как молния, блеснула в его голове мысль, что если они направят лодку в сторону прибоя, не трудно будет выбраться на берег и спастись. Но тогда лодка разобьётся в дребезги, — лодка, которая ему так дорого стала и, вдобавок, они приедут домой слишком поздно. Он повернул судно и направил его на перерез ветру. Одну минуту оно стояло неподвижно на месте. Их четыре весла не могли справиться с силою волн. Приходилось, повидимому, уступить. Вот лодка двинулась только на один вершок, но, все-таки, двинулась. Еще один взмах веслами, другой, третий. И она пошла. Пошла вперед напротив ветра и час спустя проскользнула в залив, где вода была сравнительно спокойнее. Эриксон подмигнул глазом своему соседу, делая гримасу в сторону кормы, где сидела акушерка, завернутая в свою большую шаль.
«Хорошо, что она ничего не заметила».
Быстро плыла лодка по заливу; опасность была за плечами и все шло теперь хорошо. К утру в колыбели лежал большой, здоровый, толстый мальчонок.
— Хороший мальчик, — сказала, смеясь, акушерка, — для него стоило потрудиться.
Выйдя в спальню, Эриксон направился сначала к постели жены и крепко пожал ее руку. Затем, положив осторожно трубку на окно, он стал перед колыбелью, в которой лежал малютка, и несколько раз тихо засмеялся с влажными от радости глазами, посмотрел на жену и провел рукою по лицу.
— Право, у меня, кажется, слезы на глазах, — сказал он.
За последнее время Эриксон сделался чрезвычайно странным. Он был молчаливее обыкновенного и даже перестал интересоваться малюткою. По целым часам просиживал он на лестнице с трубкою во рту, бормотал что-то про себя, всматривался внимательно в лес, качал головою, закуривал вновь свою трубку и вновь смотрел на опушку леса, освещенную мягкими лучами заходящего солнца.
Иногда он шел в комнату и садился за стол. Вынув из комода большую записную книгу, до которой дотрагивались только он и жена, он раскрывал ее, брал листок чистой бумаги и начинал писать на ней кучу цифр, складывая, вычитая и деля их до бесконечности.
Жена пробовала было раза два заговаривать с ним в эти минуты, но он так резко оборвал ее, что она не решалась в третий раз повторять.
Однажды в воскресенье, — это было после Троицы, — муж вернулся домой из соседней фермы, где он был в гостях. Он был пьян и прошел прямо в спальню, где стояла колыбель. Жена боялась его в такие минуты и не смела ничего сказать ему. Но она пошла в кухню, чтобы наблюдать оттуда за ним. Он стоял перед колыбелью. «Я куплю лес и заработаю целую кучу денег. Слышишь, мой мальчик?» — бормотал Эриксон. Он повернулся к колыбели и посмотрел на ребенка, который проснулся и широко открытыми глазами поглядел на отца.
Tea была уже возле и тихо отстранила мужа.
— Побереги ребенка, — сказала она.
— Поберечь ребенка! — вскричал он и лицо его побагровело. — Побереги сама себя ты! Что это такое? Разве я не имею права смотреть на своего ребенка? Может быть, я уже не хозяин в своем доме?
— Да ну, чего ты так расходился, Эриксон? Чего ты кричишь? Я же тебе ничего дурного не сказала.
— Молчать! — закричал он.
И, прежде чем Tea могла опомниться, он схватил ее и потряс, затем ударил ее изо всех сил кулаком по плечу и отбросил на другой конец так, что она упала на деревянный диван, стоявший у стены.
Она услышала, как он хлопнул дверью и вышел вон из комнаты.
Она села на диван, склонила голову на руки и заплакала горькими слезами, качаясь из стороны в сторону в страшном порыве отчаяния. Она рыдала, как рыдают дети. А, как мог он это сделать? Она плакала не от боли, — нет. Она плакала от нанесенной ей обиды и от чувства безграничного озлобления. Ей казалось, что она никогда не будет в состоянии простить ему.
Ужаснее всего то, что ни один муж не бил своей жены только один раз. Это равносильно тому, когда кто начинает пить. Это всегда повторяется. Помочь тут нечем. Если он побил ее один раз, он будет бить ее еще и еще, будет бить много раз. И она должна будет всегда терпеть это, всегда. Вся ее будущая жизнь представилась ей одним безграничным несчастьем, бесцельным трудом без вознаграждений.