Мы никогда раньше не видели его таким довольным и радостным.
Я узнал этот орден на груди у нашего дворника: год назад папа ходил в военкомат, и его там наградили таким же – круглый, с острыми уголками по краешку, с автоматчиком. У папы уже были два ордена, две «Красные Звезды», которыми его наградили на фронте, перед концом войны. Но он их никогда не надевал, ордена были с винтами, и папа говорил, что ему жалко дырявить свой пиджак.[21]
Но, по-моему, папа стеснялся надевать эти звезды. И не хотел рассказывать, за что ему их дали в сорок пятом году, когда он был командиром роты парашютистов-диверсантов.
Когда папа, мама и Катя уехали, в клубе Конина шло кино с таким названием – «Диверсанты», югославское, про войну. Мы с бабушкой ходили его смотреть, и я только тогда узнал, кем был мой папа. Я так и не понял, почему он не хотел про это рассказывать, – это же здорово, когда ты прыгаешь с парашютом на вражескую территорию, а потом убиваешь там всех-всех, быстро-быстро, пока немцы не спохватились, взрываешь какие-то большие дома и самолеты, чтобы нашим солдатам никто не мешал прийти туда…
А этот недавний орден, который папе дали почему-то не во время войны, а только в семидесятом году, папа надевал с удовольствием. И даже на День Победы вышел в нем на тропинку перед домом, где уже были дядя Митя Беденко и прогуливающийся старик Хренов, еще живой в мае семидесятого, – оба с такими же орденами и еще с другими блестящими наградами.
Помню, в тот день «старому хрену» все кланялись уважительно, оказывали ему почет, никто не говорил, что он куркуль и единоличник, и не поминал ему оранжерею, а тетя Рая даже вынесла стаканчик самогонки, но Хренов отказался, мой папа тоже, и самогонку с удовольствием выпил дядя Митя и тут же стал пьяным, потому что тетя Рая по такому случаю не поскупилась и налила чистого первача – так сказал, ухая и крякая, дядя Митя Беденко.
Пока я вспоминал все это, на крылечко детсада вышла заведующая, принялась как-то нехорошо смотреть на дядю Федю, что-то жуя.
– А ну, сымай! – вдруг закричала Елена Степановна, у которой, оказывается, во рту ничего не было, кроме злости.
И все сразу поняли, о чем это она, – об ордене, которым так гордился дядя Федя.
– Чего сымай? – растерялся дядя Федя.
– Я
– Так ведь воевал я, – пыхтел дядя Федя.
И, послушный окрику начальства, все сколупывал негнущимися пальцами застежку ордена, все никак не мог расцепить заколку…
– Он воевал, ишь ты! – разошлась «ото всей души» Елена Степановна, мы никогда не видели ее такой. – Знаем мы, как ты воевал! Воев-а-ал он, видите ли! А чего ж ты живой-то тогда, раз ты воевал, а? Которые воевали, они в земле давно лежат или с культяпками ползают!
И хлопнула дверью, уходя в свой кабинет.
Вечером, по дороге домой, я рассказал про этот случай бабушке, сказал, что Елена Степановна злая, а дядю Федю жалко.
– У ней мужа на войне убили, они только-только поженились перед войной, Сашик, – вздохнула бабушка. – Ее тоже ведь жалко.
Мне было не жалко заведующую – ее мужа убили давно, когда меня еще на свете не было, а дядя Федя – вот он, с нами здесь.
Утром на другой день случилось невероятное.
– Сашуль, а давай завтра Иру Иванову с бабушкой к себе в гости позовем? А? – спросила бабушка на подходе к детсаду. – Праздник большой, как хорошо будет! Я конфет вам куплю, яйца крашеные доедим, заварю настоящий чай. Индейский, со слоном.
Я обомлел, я оторопел, я не верил своим ушам, и мне сделалось радостно широкой-широкой радостью… Но ведь и страшно одновременно: как это? Ира Иванова в нашей скрипучей избе, в моей «хромой» детской комнатке! Я не представлял себе этого, просто не мог представить. Вот сестренку мою Катю – да, представлял, и даже очень легко, ведь я привык ее видеть за нашим общим столиком, и даже теперь, оставшись один, часто воображал, как она сидит рядышком на своей табуреточке. Эти табуреточки – мне и Кате – сколотил папа и покрыл их лаком.
«Моя» табуреточка жива до сих пор…
– Так позовем девочку Иру с бабушкой, Санёга?
– Давай, – душно выдавил я из себя.
А оказалось, что моя бабушка и бабушка Ивановой уже обо всем договорились, и теперь, встретившись поутру в детском саду, они только еще раз повторяли меж собой: «После церкви, хорошо?» – «Да, после церкви, только я со службы за Ирочкой зайду».
– Ты теперь ухажер, веди себя прилично, – сказала мне бабушка на прощанье, оставляя меня в детсаду.
Весь день я старался вести себя с Ивановой прилично, чтобы она не передумала завтра идти к нам в гости с бабушкой. Что-то подсказывало мне, что решающее слово насчет идти – не идти – именно за Ивановой, а вовсе не за бабушкой ее… Я весь день ни разу не попросил Иванову уступить мне качели, не называл ее дурой, не клялся во что бы то ни стало сидеть в школе за одной партой.
Только перед тихим часом, когда мы укладывались на соседние кроватки, я не удержался и выпалил: