– А хорошо было бы жить нам всем вместе – я, ты и наши бабушки! У нас дом большой.
Иванова фыркнула, но, по-моему, тоже стала обдумывать такое совместное будущее. Я ликовал, я прыгал после тихого часа гигантскими шагами на футбольной площадке.
Помню, как забирали нас с Ивановой наши бабушки, как мы шли вчетвером до развилки перед поворотом на Курлы-Мурлы, где мы разошлись по разным улицам, как мы с Ивановой потом несколько раз оборачивались и кричали друг другу слова, услышанные от взрослых:
– Пока! До завтра!
А еще Иванова зачем-то крикнула – это уж совсем напоследок:
– Пиши!
Тоже из кино какого-то про взрослую любовь… Было очень здорово услыхать это недетское «пиши»: значит, Иванова дает мне понять, что это у нее надолго, навсегда, мы будем вместе, когда вырастем!
Мы с бабушкой завернули в магазин «Бугорок» («чтоб люди не видали, Санёга»), и бабушка, озираясь по сторонам в пыльном, без окон, помещении, попросила у продавщицы бутылку водки, самой дешевой.
– Три двенадцать, – сонно бросила дородная, размалеванная продавщица, избалованная знаками внимания со стороны шоферов.
– Это что же, за два девяносто семь нету, что ли? – спросила бабушка несмело.
– Весь выпили «сучок» на Пасху, мужики говорят, нигде в городе его нету, теперь только к первому мая привезут.
И длинно зевнула.
– За три двенадцать брать будете?
– Беру, беру…
Продавщица равнодушно стукнула бутылку о фанерный прилавок, кинула деньги в ящик. Больше в затхлом кирпичном магазине, к вящему бабушкиному удовольствию, никого не было – шофера с последнего рейса еще не подоспели.
А я все стоял, неподвижно уставясь в пол посреди магазина – дощатый гладкий пол… Значит, вот тут она и лежала, когда ее затаптывали насмерть из-за киселя, та старушка маленькая.
– Ты чего, Санёга? Пошли, – торопила меня бабушка.
– Она здесь умерла, бабушка? – проговорил я не своим голосом.
– Кто? Про кого ты? – обеспокоилась бабушка, а потом, видимо, вспомнила, поняла: – Будь уж
Продавщица с любопытством смотрела на меня, словно очнувшись от своих мечтаний.
По дороге бабушка сказала виновато, словно извиняясь за какой-то нехороший поступок:
– Не переживай из-за чужой старухи, она отмучилась на этом свете. Ей теперь хорошо. Эх, Санёга… Все там будем.
– А почему их всех в тюрьму не посадили?
– Кого?
– Людей, которые старуху затоптали.
– Ты очумел, что ли? Это же народ. Разве народ сажают?
– Им ничего не будет?
Бабушка только отмахнулась.
А я непреложно чувствовал, что никто из тех, кто был в «Бугорке» во время давки из-за крахмала, не переживает о смерти старухи, не мучается тоской вины. Никто ни о чем не жалеет. Потому что людей было много, а не двое-трое, тем более – не один. Когда много людей – это народ. Народ всегда знает, что он ни в чем не виноват.
Примерно так я думал… нет, даже не думал, а чувствовал в тот весенний день. И я не хотел быть среди этого народа. Становиться его частью. Быть таким, как люди из народа, как все.
И, слава Богу, никогда не стал.
…Сразу пошли в дом Князевых.
– Вот, смотри, Марина, баба Оля мне магарыч за Дымка принесла, – докладывал жене дядя Миша.
Перед этим бабушка пыталась было всучить ему поллитру тайком, но он смело, а не воровато взял из ее руки бутылку и теперь открыто демонстрировал ее тете Марине, глядя насмешливо и вопросительно.
Тетя Марина соображала пару секунд, морща свой остренький, короткий нос, ничего не придумала, сказала:
– Ну, под воскресенье можно. Только не всю сразу.
Дядя Миша самолично отнес Дымка в бабушкин чулан, при этом что-то ласковое нашептывал ему на ухо. Гордый кот сидел на руках дяди Миши, «как истукан египетский» – по ворчливому выражению бабушки, которая все еще до конца не верила в способности серенького крысолова.
– Уж не нашей ли киски Лиски этот котик? Не ее ли сынок? – маялась догадками бабушка. – Похож. Ты в том году где подобрал-то его, Миша?
– Не помню уже, выпимши был, наверно, – отрезал дядя Миша, пресекая бабушкины поползновения заявить свои права на Дымка. – А Лиску вашу, поди, давно уж машина раздавила.
И Дымка поместили в чулан, дядя Миша и миску его прихватил, и еды немного – так только, червячка заморить, для пущей котьей злости.
И Дымок с чувством собственного достоинства улегся возле сундука.
– Все по-честному, баб Оль, – сказал дядя Миша на прощанье.
Я ворочался, ворочался на своем диванчике, а бабушка давно спала, и часы за стенкой пробили в темноте много раз подряд. Но уж зато уснул я – из пушки не разбудишь. Я, кстати, не понимал этого выражения – «из пушки не разбудишь». Ну, выстрелит пушка, и что – все просыпаться должны, что ли? Над нашим кварталом постоянно раздавался грохот самолетов: как объяснил мне Пашка Князев, этот грохот был тогда, когда самолет начинал лететь со скоростью звука.