Спустя много лет я, грамотей, выговаривал бабушке покровительственно, а пожалуй что, и с издевкой (было это перед Пасхой какого-то из восьмидесятых годов), что изюминками надо выкладывать на поверхности творога вовсе не И.С.Х.Р., а всего две буквы – ХВ, что означает – «Христос воскрес». И что говорить и писать надо «Иисус», а не «Исус».
– Ты же не калганница, бабушка, это только они «Исус» пишут с одним «И» в начале.
А бабушка в ответ расплакалась от обиды, что я учу ее на старости лет таким вещам, о которых она знает еще от матери, Марии Дмитриевны, от бабки своей Анисьи Собакиной…
Мы с Катей обитали в «хромой» комнатушке, половину которой занимал комод с постельным бельем. Хромой ее называли из-за горбатого пола, на котором половик то и дело сбивался, так что приходилось глядеть себе под ноги. Тут же и столик наш детский стоял, и сколоченные папой табуреточки. Две кроватки, между ними – окно, полностью заслоненное от солнышка густо разросшимся кустом сирени.
Перед сном приходила мама и рассказывала на ночь сказку собственного сочинения.
– Про что вам рассказать?
– Про любовь! – говорила Катя задорно.
«Воображает», – думал я о сестренке и канючил:
– Про путешествия, ну пожалуйста, про путешествия!
Мама усаживалась на принесенный с собою стул с витой деревянною спинкой, ставила его аккуратно, на одинаковом расстоянии от наших кроваток, чтоб никому не обидно, и начинала с ходу придумывать:
– Ну вот вам и про любовь, и про путешествия. Жила-была Волна, она много бродила по морям и однажды встретила красивый Корабль. Волна влюбилась в него, обнимала и целовала Корабль, поднимала его на своих морских ладонях. Кораблю было хорошо с Волной, но он ее не любил по-настоящему. А однажды Корабль встретил в море красивую Лодку и влюбился в нее. И стали они плавать вместе. Волна обижалась, пыталась разлучить Корабль и Лодку, но они снова и снова оказывались рядом. Они касались друг друга бортами, играли вместе на Волне. И когда Волна поняла, что Корабль никогда ее не полюбит, она собрала все свои силы и накрыла собою и Корабль, и Лодку. И вместе они утонули. А Волна все ходит и ходит по морю, не может утешиться.
С этими словами мама укутывала наши головы одеяльцами по кругу, будто волной обнимала, говорила, что делает нам «норки». Я потом лежал в своей норке, моргал в темный потолок, и мне было очень жалко Волну – да-да, именно Волну, а не Корабль и не Лодку.
Волна была мне родней, я чувствовал, что и мне предстоит неизбежно моя безответная, тоскливая любовь. И – предательство любимой.
На выходные мама и папа всегда что-то затевали, чтобы день прошел весело, а то скоро маме опять на ее тягостную работу, а папе – скучать без нее со мной, Катей и бабушкой. Мама-папа старались в субботу-воскресенье быть дружными и жизнерадостными.
Придумки взрослых очень усложняли и утяжеляли нашу общую жизнь, родители часто ссорились, когда пытались осуществить свои затеи, при этом бабушка ни в чем им не перечила – ни тому, ни другому. Ну, такие уж они были люди, мама с папой. Мама с причмокиваньем и нарочитым кряхтеньем ладила в печке оладьи, вытапливала на шестке топленое молоко в глиняном горшочке, а чаще – парила в чугунке свеклу, репу, томила горох в горшке (потому он и горшок, что в нем горох томят, – догадывался я самостоятельно). Я уныло ненавидел все это варево и парево. Кроме оладьев, конечно, я за них «замирал», потому что жарево я как раз таки обожал. Но гораздо больше я любил блины из прокисшего молока, тонкие, дырчатые, несладкие… Их пекли в чугунной сковороде прямо на углях, в разверстой, огнедышащей печной утробе, и в блинах часто попадались мелкие угольки, они хрустели на зубах.
А еще мама делала топленое масло, и я не мог взять в толк: зачем она портит хорошее, настоящее сливочное масло? Нам с Катей настоящее масло давали нечасто и понемногу, а тут, значит, решили совсем без масла оставить. Потому что есть топленое масло мы отказывались наотрез, плакали и ревели, хоть ремнем нас пори.
А мама… Деревянной ложкой она плотно, доверху набивала глиняный горшочек «настоящим» маслом, закрывала горшочек толстой стеклянной крышкой и надолго ставила его на шесток. А потом начинались все эти мычащие «м-м-м», гортанные «о-о-о», как будто взрослые и в самом деле верили, что едят какую-то жуткую невидаль. На всамделишную «невидаль» не было денег, да и где ее купишь, эту невидаль? Не купишь нигде. И они все накладывали и накладывали топленое масло целыми оковалками на черный хлеб и никак не могли наесться.
– Замира-аю, – стонала мама, и папа угукал согласно.
Даже бабушка не поддерживала такого «изничтожения» добра, но молчала, конечно. Она всегда была на стороне папы и мамы, то есть – вместе с ними против нас с Катей. И это, конечно, почиталось ею как проявление заботы о внуках.