А вот если ты не стиляга, а обычный парень и при этом – пьешь, куришь и хулиганишь, то на такого общественное мнение обрушивалось всей своей мощью. «Просто хулиганам» никто не сочувствовал, ибо у них не было «идеи», они считались отребьем, а бабушка называла их
Волк из «Ну, погоди!» – стиляга, а значит, он против начальства и милиции. И симпатии зрителей были на его стороне.
Часто шли комедии, казавшиеся мне совсем не смешными, а очень даже серьезными, потому что я верил, что все неурядицы героев – взаправду. Что тут смешного, если человек упал и ему больно? Если он опозорился, оказался без штанов на глазах любимой?
А еще я видел, как герои погибают. В памяти навсегда отпечаталось, как красивая черноволосая девушка рыдает над горящей в пропасти машиной, в которой умирает ее парень… Все во мне сжималось от жалости к этой девушке, от горького осознания того, что мне никогда и ни за что не быть в той пылающей машине, что по мне никогда не будет плакать моя красивая девушка… Потому что все это может происходить лишь где-то там, но только не у нас. У нас погулял с девушкой под ручку, и – в загс, потом – в армию. Вот и всё. Остальное – либо в старинных книгах, либо в «ихнем» кино.
Два дня после этого франко-итальянского фильма я не мог говорить, лишь «да» и «нет» выдавливал из себя на все расспросы бабушки, а расспросы ее всегда были одинаковы: не хочу ли я кушать, не холодно ли мне, не болит ли у меня горлышко.
Еще было много «индейского», то есть, конечно, индийского кино, в память мне врезался фильм «Бомбей в объятиях ночи» – о грустной любви самолетного вора и певицы, и в конце они погибают, улепетывая от преследователей в красивой дорогущей машине. Да еще и толстяка с чайником в руке сбивают насмерть. Мне было больше всех жалко этого толстяка с чайником – он был добрый и совершенно ни при чем.
Да, то было для меня время кино! Оно стало для меня окном в чужой, большой мир, тот мир, в котором (я чувствовал это нутром, слушая, как по радио клеймили капиталистов) мне никогда не бывать…
Тогда в Советском Союзе существовала четко исполняемая инструкция: сначала новый зарубежный фильм показывали в маленьких городах Московской области, апробировали, обкатывали, что ли… Потом – в Москве, а уж после Москвы – по всей стране великой. Недаром многие киноманы того времени постоянно разъезжали по городам и весям Подмосковья: только так можно было, «по наводке» знакомых, попасть в числе первых на только что купленную за рубежом, еще не виданную в столице киноленту.
Мы шли домой из клуба Конина, и бабушка, пробормотав что-то вроде: «Эх, ладно», – подводила меня к пирожкам. Она тоже проголодалась за время
– Тебе с повидлой? – спрашивала бабушка.
– Да, – отвечал я.
– И мне, – говорила бабушка.
Она всегда была со мной заодно.
– Два с повидлой.
И протягивала гривенник усталой продавщице, и мы начинали есть пирожки прямо на ходу, причем я всякий раз ухитрялся выдавить часть вязкой и сладкой массы себе на рубашку.
Однажды я попросил бабушку взять мне пирожок с рисом, просто так, для пробы, но бабушка, понизив голос, объяснила, что самые лучшие пирожки – с повидлом, потому что в остальные напихивают объедки из столовых. Что в пирожки с рисом и яйцом, что – с капустой, с картошкой… А уж с мясом-то и вовсе пирожки брать нельзя, там не просто объедки, а объедки протухшие.
– А повидло – оно и есть повидло, его из банок раскладывают, оно больше никуда, кроме пирожков, не идет, – говорила бабушка.
Но и в пирожках с повидлом она всегда обнаруживала один и тот же недостаток.
– Ведь на машинном масле пирожки жарят, а постное себе забирают, – ворчала бабушка.
Масло, обильно сочившееся из пирожков, и впрямь своим запахом напоминало то, которым бабушка время от времени смазывала машинку «Зингер» при помощи фирменной железной масленки. Но бабушка не переживала по поводу того, что у меня после таких пирожков заболит живот. Она не верила в эти боли, считала, что это придумки. «Не прикобыливайся!» (то есть «не притворяйся»), – одергивала она меня, когда я хныкал, что, мол, у меня скрутило живот. Бабушка искренне думала, что у человека может болеть рука, нога, зуб, в крайнем случае – голова, но не живот. «Все полезно, что в рот полезло», – повторяла она, полагая, что любая пища худо-бедно в желудке переварится. А если заболел живот, то – «иди, Саша, на горшок, и все пройдет».