Кедров знал, что его батальон выполнил боевой приказ. Но на душе было горько оттого, что уже не жил на свете Акопян. Короток был их боевой путь вместе. Коротка дружба. А она была, была, эта фронтовая дружба, вспыхивающая непонятно и мгновенно. Никогда не уйдет она из сердца и памяти.
И вот он снова прикован к постели. Снова в гипсе его нога. И опять одно и тоже: «Лежать, лежать…»
На третий день Любушка сообщила Дмитрию, что к нему пришла прекрасная девушка и настойчиво просит пропустить. Фамилия ее Клюндова. «Странная, не правда ли?» Насчет фамилии Кедров не ответил. Он попытался вспомнить, кто бы это мог быть, но не вспомнил. Такую фамилию он слышал первый раз в жизни. Может, Сима? Но даже при самой смелой натяжке ее не назовешь прекрасной. Что поделать, в этом она не виновата. Надев халат, он сел на кровати. Задвинул подальше костыль — сегодня ему разрешили вставать и ходить. Провел по лицу рукой, пожалел, что не успел побриться.
Манефа дежурила в ночь. Она выполнила все назначения, уложила больных спать. Посидела у кровати знакомой продавщицы из села Зинки Томилиной, веснушчатого заморыша девятнадцати лет. (Как только земля таких держит?) Надежда Игнатьевна сегодня сделала ей операцию — удалила гланды. Ангина замучила девчонку. К таким всякие болячки липнут, как к овце репей, а она знай себе живет. И без гланд обойдется за милую душу. Еще детей кому-нибудь нарожает. Зинка торговала книгами и в больницу натащила разного чтива. Культурная девочка, не скажи! Манефа одолжила у нее на ночь завалявшиеся неизвестно с каких пор «Приваловские миллионы». Поболтали о сельских новостях, видах на парней. «В МТС двое пришли, — говорила Зинка, едва ворочая распухшим языком, — один морячок, неженатый. К школе будто бы учитель прибивается, да его еще мало кто видел». Манефа приняла к сведению Зинкину информацию, никакого интереса не проявила, только при упоминании об учителе — конечно, Зинка имела в виду не кого-нибудь, а Кедрова — у нее нехорошо сжалось сердце. И не только потому, что она чувствовала вину перед Надей, умолчав о нем, но и потому, что Кедров помимо ее воли занимал все больше места в ее душе. Она не раз забегала к Виссарионовне за какой-нибудь травкой для больницы. Виссарионовна, догадываясь о причине этих посещений, поспешно совала ей в руки нужное лечебное растение, говорила сердито: «Да не зыркай ты в ту сторону. — И добавляла горестно: — Такая хоромина пустует…»
Манефа пожелала Зинке доброй ночи и закрылась в дежурке, распахнув окно. С легкой руки главного врача эту маленькую комнатенку сейчас солидно называют ординаторской. Всем понравилось и прижилось. Вроде комнатка другой стала, уважаемой. За окном темная и прохладная августовская ночь. Вокруг поляны кое-где в домах слабо краснеют окна — там еще не спят. Горит огонек и в кабинете главного врача. Сидит, колдует над чем-то. Любит колдовать майор Надежда. Душу вытянет, спрашивая, как одним хлебом накормить и больных, и медиков, да еще рабочих из лесопункта, которые корпуса ремонтируют. Что, Христос она, что ли? Сколько берет на себя, столько и мается.
Нет, что-то определенно случилось с Манефой после того, как она увидела Кедрова, особенно когда узнала, что он поселился у Виссарионовны. Так она обожала Надежду Игнатьевну, язык не повернулся бы назвать Надей, а теперь может при всех крикнуть: «Надька идет!» И ничего, будто так и надо. Почему она обидела Кедрова? Такого парня… Ведь за одну его доброту можно душу отдать и не охнуть. С чужими ребятишками возился, с этими Лизкиными недоносками, как со своими. И слова у него — ни единого злого, обидного. Она ему перевязку сделала и до сих пор от этого счастлива.
Надька, понятно каждому, женщина видная, все бабское у нее есть — что лицом, что телом с Манефой может поспорить. Ну, Манефа уступит ей в больших делах. Тут уж нечего себя обманом тешить, что можешь с ней когда-то уравняться. Да разве же это нужно усталому от войны мужику, чтобы жена его день и ночь в делах, как деревенская лошадь? Кто она, эта лошадь? Тягло, и всё. Ну а как баба Надька ни на вершок не выигрывает. Холодное все у нее, не согретое. А Манефе тепла занимать ни у кого не придется. Манефа и сама могла бы кое с кем поделиться, да разве поделишься с кем, кроме мужчины?
Стояла Манефа у окна ординаторской. Пахучая прохлада тянула в окно. Остывающей землей тянуло, травяным запахом отавы. И вдруг ветерок принес слабый — из далекого далека — запах сосны, потом этот сладковато-горький запах распиленной древесины усилился. Манефа вспомнила, что сегодня привезли доски и свалили неподалеку. (Опять ее старания, Надьки…) Запах древесины, кажется, делал плотнее августовский ночной сумрак, отдающий близкой осенью. Но сумрак этот не был давящим, безнадежным. Манефе казалось, что он полон тайного обещания, тайной радости.