В аналогии Домаля меня, наверное, больше всего поражало его замечание по поводу «ошеломительной скорости сменяющих друг друга впечатлений от уже виденного»,[18] которое я связывал с определением Райла, для которого аналогия есть конец процесса. Эта книга, словно бы объединив в себе другие книги и мой личный опыт, подвела меня к более сложному видению реальности, особенно в том, что касается понимания геометрии и пространства. Нечто подобное, как я уже говорил, я увидел в восхождении на гору Кармель святого Иоанна Креста; описание горы в этом чудесном рисунке-письме напомнило мне о моих размышлениях о Сакри-Монти, где самым сложным для понимания моментом мне всегда казались смысл и обоснование подъема. Примерно в тот же период, когда мы с моими студентами проводили в Политехническом университете Милана исследование Павии, мне попалась карта Опицина де Канистриса. На этой карте смешиваются фигуры людей и животных, эротические совокупления, топографические элементы рельефа; это некое иное направление, которое в определенные моменты могли принять искусство и наука.
Крестьянский дом в окрестностях Пармы
Все это накладывало отпечаток на мою архитектуру или даже составляло единое целое с тем, что я делал; я «прочитывал» геометрию памятника в Кунео или Сеграте в соответствии с этими сложными соображениями, в то время как другие подчеркивали ее пуризм и рационализм. И все же мой путь постепенно прояснялся; не случайно, рисуя треугольник, я всегда думал как о трудности проведения триангуляции, так и о богатых возможностях, скрытых в ошибке. Был, кажется, 1968 год, и странным образом общее возмущение культуры отражалось на моем интеллектуальном становлении, вновь актуализуя черты, которые некогда были мне свойственны, но потом оказались утрачены. Так, в примечаниях к книге Домаля есть фрагмент из «Государства» Платона, которое я, может, никогда и не читал, и все же этот отрывок стал для меня источником творческой одержимости.
«Всем, кто провел на лугу семь дней, на восьмой день надо было встать и отправиться в путь, чтобы за четыре дня прийти в такое место, откуда сверху виден луч света, протянувшийся через все небо и землю, словно столп, очень похожий на радугу, только ярче и чище. К нему они прибыли, совершив однодневный переход, и там увидели, посредине этого столпа света, свешивающиеся с неба концы связей: ведь этот свет – узел неба; как брус на кораблях, так он скрепляет небесный свод».[19]
Меня особенно поражали слова «они прибыли»: это значит, что существовал некий пункт прибытия, который был связан с небесным креплением, видимым только с концов своих связей.
Это «прибытие» содержит в себе начало и конец; я больше не вспоминал об этом, но потом, спустя годы, мне суждено было задуматься о смысле начала и конца независимо от промежуточных этапов. Слишком многие сосредоточиваются на промежуточных этапах; а я потерял интерес к каталогу, собранию, гербарию, потому что в них присутствует этот промежуточный этап, который часто кажется мне невыносимым.
Я люблю начало и конец вещей, а, наверное, еще больше – вещи, которые ломаются и распадаются, археологические и хирургические вмешательства. Много раз за свою жизнь я лежал в больнице с переломами и другими травмами костей, и это дало мне знание и понимание инженерии тела, которую невозможно даже помыслить по-иному.
Наверное, единственный недостаток конца, как и начала, – в том, что они отчасти промежуточны, а значит, предсказуемы. А самая предсказуемая вещь на свете – смерть.
Все это я связываю со своим детским впечатлением от пророка Илии – воспоминанием об образе или событии. Я помню толстые книги по священной истории, где рисунки выделялись на фоне плотного черного текста своими яркими цветами – желтым, голубым, зеленым. Огненная колесница поднималась к небу, на котором виднелась радуга, а на колеснице стоял статный высокий старик. Под этой иллюстрацией, как всегда, была очень простая подпись: «Пророк Илия не умер, он вознесся на небо на огненной колеснице». Я никогда больше не видел такого четкого изображения и подписи, такое редко встречается даже в сказках. Вся христианская религия основана на смерти, снятии с креста и Воскресении, и это очень человеческая иконография, представляющая человека и Бога. Мне казалось, что в вознесении пророка Илии есть что-то опасное для здравого смысла, какой-то вызов, акт невероятной гордыни. Но все это словно бы удовлетворяло мое стремление к абсолютному действию и предельной красоте. Кажется, потом я обнаружил нечто подобное у Дриё ла Рошеля, но здесь была еще и тоска по каким-то иным вещам, и смысл оказывался другим.