Дыханье у него до того мелкое, что он думает, оно вообще прекратится, чертоги, окружающие грудь его, наконец не выдержат, и с ней будет покончено, и дрожит он от холода, а кто-то укрывает его еще одним одеялом, но не чувствует он от него никакого тепла. Он ощущает озябшую руку женщины на пылающем своем лбу и отмечает, чем пахнет она, высохший пот и галеты, и дуновенье слабых духов, а вокруг повсюду воздух густ от соли. Порой еще он просыпается, и ум у него настолько бездвижен, что он может подняться над пагубой у себя в теле и выглянуть за тьму трюма в свет, вылупившийся рыбий глаз, думает он, свет другого мира, тянущийся к нему туда, где лежит он. Порой просыпается и оказывается целиком облеченным тусклым светом этого не мира вовсе, если не считать пляшущих теней, отбрасываемых дрожкой жировой лампой.
Он слышит, как разговаривают мужчины, но не может прицепить ум свой к их словам. Разговаривают там всегда, успокаивающий гул, и он не может понять, что́ они говорят, но иногда сознаёт, что говорят они о нем.
А не слышит он слов некоторых, кто боится, что следующими проснутся они на койках своих с тем же самым, что б там его ни выедало, но хоть и жалуются они, поделать ничего не могут. Одни говорят о том, чтобы вынести его наружу, а другой подает голос за больного и предупреждает, чтоб не трогали. Спускается взглянуть старший помощник, лицо у него иссечено ветром и освещено мудрыми голубыми глазами, и он морщится, когда натыкается на их мерзкую вонь. Отмечает, как смотрят глаза их, их страх и подозрение, и говорит им, что, по его оценке, человек этот болеет тем, что не похоже на сыпной тиф.
Койлу снится отец его и мать, и он без возраста, и он ребенок, и неотступно преследует его лицо его жены. Она пристально смотрит на него пологими печальными своими глазами и спрашивает у него, вернется ли он, а он отдает ей детку и говорит, что не знает, и они идут по берегу, мокрый песок комками у босых ног его, а прибой пенится, и на глаза ей ветром сносит волосы.
Его бередит грохот, то разбивается что-то исполинское, и твердыня вокруг него стонет, будто избиваема в муках, как будто ее вот-вот разорвет или расколется она под ним, и в безмолвии, что падает меж громадными звуками моря, слышит он крики людей, мужские голоса суровы и былинны. Он чувствует, как все из-под него выскальзывает, и его перекатывает и вышвыривает с койки, на которой лежит он, и на пол опускается мужчина, и говорит с ним, и придерживает его неподвижно.
У него возникает мысль, что у человека есть лодка, и он просит его, нельзя ли ее одолжить, а человек ничего не отвечает, и он снова просит человека, ибо хочет он сесть в лодку сейчас же, но человек дает ему воды и говорит, что он уже на лодке и пускай не беспокоится, все будет хорошо.
Сколько дней вот так, он даже постичь не может. Но затем бремя снов легчает, и сон складывается проще. Весь день и всю ночь спит он глубоко и беззвучно, нечему тревожить его в этом новом доле покоя. А когда просыпается без снов, глаза его моргают, и у него есть сила сесть, выглядывает он из трюма на нижние палубы, где видит тягучий свет дня. А затем одно за другим обретают очертания лица мужчин. Султан голубого дыма из трубок, глаза-кремни над их чашками, руки заняты картами или рты тихонько беседуют, и все они сидят на своих койках, некоторые взирают на него, а другие безразличны. И пробуждается он к вони, протухший пот, что липнет к воздуху, застойные ссаки и смрад испражнений, а затем голос, мужской с хриплым рыком, выкрикивает откуда-то в помещении.
Эй, Резчик. Твой-то. Проснулся.
Атлантика. Вздымающаяся, разбухшая ее вечность. Он впивал ее, бредил ею. Бушприт «Мурмода», торчащий с носа, словно бы показывая наставленным пальцем направление их путешествия, но никакого курса не видать, и ум его в тот первый раз поразило, охват воды вокруг и уж до того бескрайний, что, казалось, мир упал с какого-то громадного откоса, пока болел он, соскользнул громадным листом льда и пропал.
Он смотрел на нескончаемое плетенье волн и слушал, как паруса на ветру надувают щеки, и ходил по палубе, глазел на женщин, сбившихся в свои кучки, и на мужчин праздных, руки в карманах, да на темноглазых детей, порскавших без призора. Воздух плотен от дыма. На камбузах по обе стороны судна горели огнями древесные угли, вокруг каждого толпились обтрепанные личности, присматривавшие за горелыми хлебными лепешками да овсяной кашей в дымящихся котлах, и ропот голосов их смешивался с дымом, кружившим на ветру и снова сдувавшимся им в лица.