Может быть, это самый сильный рассказ о Катастрофе из всех возможных. Рассказ, написанный на немецком — языке той культуры, которая оказалась ответственной за Катастрофу. На языке, на котором давались приказы об уничтожении. Когда Адорно изрек свою (теперь уже до бесконечности зацитированную) формулу, он ведь имел в виду, прежде всего, что поэзия невозможна на его, Адорно, языке — немецком. В немецкой традиции поэзия ассоциировалась с возвышенным. Только вот «возвышенное» нещадно эксплуатировалось официальной пропагандой все годы существования Третьего рейха: «От вас, — обращался к солдатам своих войск рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер, — именно от вас узнают, что это такое, когда рядом с тобой — 100 трупов, 500 трупов, 1000 трупов. Выдержать все это и (отвлекаюсь сейчас от отдельных проявлений человеческой слабости) сохранить порядочность стоило многого. Это не написанная и не доступная письму славная страница нашей истории». И сами чувства, и язык их описания были присвоены нацизмом — и продолжали хранить на себе его страшный отпечаток: попробуйте употребить слово «порядочность» после такого его использования Гиммлером…

Трагическое мироощущение Целана усугублялось тем, что он обречен был писать на немецком языке — языке убийц его матери. Он ощущал себя безнадежно одиноким — евреем без народа, без страны, без дома. Говоря о немецком языке Целана, французский поэт Эдмон Жабес констатировал:

«Уметь прославить слово, нас убивающее. Убить слово, спасающее и прославляющее нас. Это отношение любви и ненависти к немецкому языку привело его к тому, что к концу жизни он писал стихи, в которых можно прочесть только рваные раны. Отсюда и трудности, возникающие при первом чтении… В последних стихотворениях его ожесточение по отношению к языку достигает своего апогея. Умереть в сердце своей любви. Разрушить то, что жаждет быть сказанным, как если бы одно лишь безмолвие имело право на существование. Тишина, предшествующая словам, следующая за словами, тишина между словами, между двумя языками, восставшими друг против друга и тем не менее обреченными на одну и ту же участь. Его поэзия была не чем иным, как поиском реальности».

Ни об одном стихотворении Пауля Целана не написано столько, сколько о страшном тексте «Фуги смерти», в котором чудовищный опыт войны, не поддававшийся выражению старыми средствами, осмыслен на уровне высокой поэзии и глубочайшей символики.

Целану претила трактовка «Фуги» исключительно как антифашистского стихотворения, произведения на тему Холокоста. Для него это была высокая поэзия, которую разрушали разглагольствования о «политизации» поэзии. Я убежден в том, что Катастрофа представлена здесь на широком фоне человеческой истории и культуры, но никак не ограничена «актуальностью» или «темой». Вообще у большого поэта не бывает стихов, написанных «на тему», ибо любая его тема всегда имеет более общие психологические, культурные или философские подтексты.

Сказанное в полной мере относится и к «еврейской» линии в поэзии Целана: его жена настаивала на том, чтобы критика не преувеличивала значение еврейской темы в искусстве Целана. Естественно, она присутствовала в его поэзии, он даже первым перевел с русского «Бабий Яр» Евгения Евтушенко, но, судя по всему, поэт не ассоциировал себя со своей нацией и даже отказался от предлагаемого переезда в Израиль — ему достаточно было той жизненной и поэтической изоляции, которую предоставила ему Европа…

Перейти на страницу:

Все книги серии Большой научный проект

Похожие книги