Дочке Саратовых в это время снился глубокий дневной сон.
Она стоит посреди густой чащи. Лес непохож на те леса, где она бывала, которые есть на картинках, на картинах, в фильмах. Это другой лес.
Стволы деревьев необычайно высокие, тянутся бесконечно вверх, на них нет веток, нет листьев. Черные и иногда серые, их много, очень много. Верхушек не видно, как не видно и того, что дальше, наверху, – там нет неба, только сплошная темная гуща и сплетающиеся, ложащиеся друг на друга стволы, гибкие и тонкие.
Словно бамбуковые заросли, с которых содрали листья, покрасили в черный и серый, а потом невиданным механизмом уложили макушки и то, что тянется дальше, одной большой непроглядной крышей.
Почему-то пахло мамой. Казалось, будто дочка Саратовых купается в материнских объятиях, теплых, радостных, успокаивающих. С запахом, который никогда не объяснить, не назвать, не нарисовать, не спеть, не произнести – только почувствовать. Может быть, с чем-то сравнить.
Однажды в компании родителей и их друзей папа сказал: «Поэзия – это попытки сказать то, для чего еще не придумано слово».
Как рассказать о запахе мамы? На что он похож? Какие слова выбрать из всех слов, чтобы другой человек понял?
Может быть, так. Ты закладываешь белье в блестящий бак с темными дырочками, ты ребенок, но уже такой ребенок, которому поручают часть домашних дел. Например, стирку. И вот ты садишься на корточки возле открытого космического люка и суешь в стиралку скомканные вещи. Сегодня стираем постельное.
Наволочка, простыня, пододеяльник. Но это вещи с твоей кровати, и они пахнут тобой, и внимание к ним никак не цепляется.
А потом идет в ход постельное с родительской кровати, и вот ты, стараясь не разглядывать, запихиваешь один тяжелый ком, потом другой, а потом удивляешься легкости наволочек. Почему они такие легкие? Совсем ничего не весят. А когда внутри подушка, наволочка обретает вес, форму, тяжесть, мягкость.
И затем – запах.
Запах подушек, на которых спят родители. Может, даже подумаешь, есть ли в этих подушках сны мамы и папы и не полиняют ли их сны после стирки. Не будут ли сниться родителям полинявшие сны. Сны без интереса, сны ни о чем.
И всё же опять этот запах. Мамин, особенный. И папин, тоже особый, но более понятный, более ясный.
Мама – как фея, ее наволочка почти не пахнет, разве что духами, какими-то порошочками, брусками мыла, она вечно кладет их в шкафы и тумбочки, чтобы одежда была как будто облако, уснувшее облако, набитое сухими цветами.
А папина наволочка – как будто какая-то портянка, тряпка, ткань, которую папа совсем даже не использует для подушки, а подкладывает под спину или зажимает под мышкой. Или расстилает на постели, когда заболел.
Почему-то – есть и такая память, – когда маме или папе плохо, они оба пахнут одинаково. Может, поэтому они и выбрали друг друга, чтобы быть вместе и делать семью?
Дочка Саратовых стояла посреди темной чащи. Под ногами оказалось что-то податливое. Мягкое и белое. Надувная резиновая поверхность. Словно батут.
Привиделись картинки из детской книги про насекомых – увеличенные, приближенные под микроскопом головы и туловища, торчащие антенки, ворсинки, щупальца, похожие на деревья вокруг.
Поверхность под ногами двинулась, как отколовшаяся льдина. Дочка Саратовых потеряла равновесие, упала.
Всё загудело, затряслось, и лес накрыло прошибающим криком, растущим из-под белой резиновой земли, из-под неведомых глубин:
«Дрянь небуагодарная! Мы ради тебя впахиваем!»
Ураган мамы, землетрясение мамы, трубы конца света мамы. Гремящие так, что лопаются барабанные перепонки, а за ними лопаются слезы.
Дочка Саратовых заплакала.
Внизу снова качнулось, задрожало. Новый крик вырвался из глубин, содрогая темные деревья без веток:
«Только для себя живешь! Поеуа, поспауа, ничего больше не надо!»
Горло стянуло плющом слез.
Дочка Саратовых прижалась к темному стволу, озираясь по сторонам:
– Мама, мамочка, не надо, пожалуйста, не надо…
Сокрушительный рев не умолкал:
«Вырасти, выучись! Тогда что-то говори!»