Голос, звучащий так, как если бы мама забралась во все радиостанции мира, на все телебашни, во все динамики, все наушники, все рты, языки, все громкости мира и направила их на дочку, как гиперзвуковое оружие против волны митингующих из вечерних новостей, с прямым включением из мест столкновений, с коктейлями Молотова, с дымовыми гранатами, с щитами и дубинками, с разъяренными людьми, с горящими перевернутыми машинами, и это действо разворачивается не на какой-нибудь площади, а внутри, в человеке, в его глазах, в его голове и в животе, внутри, испепеляя всё страхом и обидой.
– Мамочка, не надо! Я тебя люблю, пожалуйста, не надо!
Слезы выплескивались из глаз, как кипящая вода из чайника.
Гул утихал.
Дочка всхлипывала и повторяла: «Не надо, мама, не надо».
Странный лес постепенно успокоился и замолчал. Стало тихо, как бывает зимним утром после выпавшего ночью снега. Тихо, как в библиотеке. Как в тумбочке или шкафу, когда никого нет дома. Как в школьном коридоре на летних каникулах.
И вот уже больше не плакалось. Не ползло по щекам, не подступало к груди. Дышалось легко.
Дочка Саратовых вгляделась в чащу, пытаясь угадать, куда ей идти. Встала и пошла прямо.
Как не заблудиться? Если я пойду вперед, а это неправильный путь, как потом вернуться обратно? Нечего покрошить, чтобы как хлебушек в сказках. Нечем пометить странные деревья, нечего на них повязать. Оглянешься – а позади то же самое, что и вокруг, с любой другой стороны. И что тогда делать?
Наверное, просто идти. Если это лес, то ведь где-то же он кончается, где-то же он начинается. Не бывает так, чтобы лес был просто бесконечным. Что-то да должно найтись.
Так она шла, шла и шла между тонких черных деревьев, и деревья росли и тянулись кверху, а потом под тяжестью своей тонкости и некрепкости сгибались, наклонялись, укладывались друг на друга, вырастая в непролазную лесную шапку, над которой то виднелся свет, то сгущалась тьма. И нельзя было забраться по этим деревьям, чтобы увидеть, что за ними, потому что на деревьях нет веток, нет коры, нет дупла, нет ничего, за что можно было бы зацепиться и подняться. Блестящие, матово-гладкие, обступающие стеной, деревья безучастно окружали, ничего не объясняя.
Что это вдалеке? Показалось, там кто-то есть. Смутное движение пронеслось между черных линий. И вот опять. И снова.
Кто это? Зверь? Птица? Кто живет, кто может жить в этом странном лесу?
Почему мягкая твердь под ногами умолкла? Потому ли, что я заплакала? Что просила, умоляла, мама, не надо, мамочка, пожалуйста?
Всё по-прежнему пахло мамой, как будто и не было землетрясения, урагана, ужаса, кромешного страха погибели и виноватости, виновности, моей одной во всём вины.
Девочка долго шла через темную чащу. Мелькающая тень то приближалась, то отдалялась, то убегала совсем. Может, и не надо за ней гнаться? Даже и сторожить не надо? Живет себе и живет такая вот тень, странная тень в странном лесу, мало ли их таких в лесах, в тайге, в бору, в джунглях?
И девочка шла спокойно, и шаг ее был тихим, послушным. И было у девочки много вопросов, и билась внутри еще не остывшая обида за то, что мама кричит так громко, а вместе с тем билась и слабая, но всё же любовь. Толкаясь, смеясь, обнадеживая, убаюкивая. Помогая идти дальше.
И когда девочка прошла много-много деревьев, она остановилась, замерла. Впереди, между черными стволами, стоя боком к ней, торчала фигура отца.
Папа был сутул, как цифра 7. Как праздничная цифра на торте. Цифра 7, еще не зажженная, воткнутая в торт «Наполеон», лучший мамин торт с крошкой и пудрой поверх, с мягким, вкусным, молочным внутри, суховатым и нежным, заварным, рассыпчатым.
А папа был сутулым, потому что приболел тогда, в тот день рождения, что-то у него было с животом, и после больницы мама долго его выхаживала.
– Папа!
Дочка Саратовых побежала навстречу фигуре, раскинула руки, но не поймала. Силуэт растворился, спрятался в стволах.
– Пааааап!
Тень снова появилась неподалеку, и девочка побежала туда.
– Стой! Па! Это я, это же я, папа!
Папа не оборачивался.
А потом он пошел, и девочка не знала, куда он пошел, и он сам не знал, куда он идет. Девочка шла за ним, узнавая папины шаги, папину походку, его спину, его руки. Но до них было не дотянуться, не дозваться. Казалось, что они оба не слышат и не видят друг друга.
И девочка снова шла, шла и шла, шагала за папой, звала его «папочка», «папс», но ничего не помогало, оставалось только идти следом.
Иногда папа сбивался с пути, останавливался, озирался, злился. Хотелось скорее подбежать и хлопнуть его сзади по спине, щелкнуть по уху, взъерошить волосы, удивить: «А вот она я! А ты меня не увидел!»
Но папа шел дальше между темных деревьев без веток, и девочка шла за ним. Путь был долгим, время растворилось, оставалась лишь невидимая тропинка, по которой шел отец и по которой нужно идти за ним. Даже если это тропинка в никуда. Даже если так и придется вечную вечность шагать друг за другом.
Зато это папа. Когда он рядом, всё становится немного лучше, всё становится немного легче.
Догнать отца так и не получилось.