Она продолжает читать письмо Меллорса, лежа на животе. Ноги согнуты в коленях, и пятки задраны вверх. Голос звучный, магнетический. Он притягивает, как колдовское заклинание, но Хардинг усилием воли заставляет себя остаться на месте и смотреть от окна.
Она читает дальше письмо Меллорса, обращенное к Конни:
– Боже, какая прекрасная строка. – Кэтлин переворачивается на спину. Смотрит на Хардинга, изогнув стан, ребра вздымаются, рука придерживает темные волосы, чтобы не падали на лицо, и разные глаза блестят в свете прикроватной лампы. – Эта книга не такая, как обычные книги, правда? Такое никогда не говорят, но он, этот Д. Г. Лоуренс, он говорит.
– Что говорит?
– Что любовь – ужасно одинокая штука. Не когда по кому-то скучаешь или кого-то ждешь, или не только это, но сама любовь. Она прекрасна, но ее терзает ветер, совсем как этот дрожащий подснежник.
В ванной капает кран. Простыня соскальзывает со склона ее бедра.
Выплеснувшись в нее, он отбрасывает всяческий стыд: стыд за свою тонкую кожу и ободранные красные пятна, стыд за хранимые им тайны о хороших людях и за темные дела, которые он прятал по чужой указке; стыд за то, что его отверг собственный отец; за то, что его не трогала любовь матери, а лишь преисполняла отвращением ее липучесть, ее одиночество подступающей старости – одиночество, слишком сильно похожее на его собственное.
Тоска покидает его, и все тело вибрирует, как праща, из которой выпущен камень. Он отбрасывает и стыд за то, что предал милую застенчивую миссис Кеннеди в обмен на билет из Джоппы и тамошней тупиковой пустоты.
Отбрасывает и страх того, что никогда ничего не значил, что существовал, но не жил; или жил, но не так, как другие мужчины. Отпускает неудачи, тщетные поиски любви через замочные скважины; поиски жизни сквозь объектив фотоаппарата, чтобы между ним и жизнью всегда была перегородка. Прощает себе, что всегда по возможности прятался за чужие приказы; что втиснул свою жизнь в узкую щель дешевого номера мотеля в глуши.
В эти озаренные моменты при свете тусклой лампочки, когда Кэтлин прижимается к нему всем телом, мягкая, живая и ждущая, он просто есть
Но что такое? – она приподнимает голову с его груди и трясет его за плечо, говоря тихо, настойчиво:
– Мел, проснись. Мел, там снаружи кто-то есть.
Вспышки сквозь тонкие занавески будто бьют ее по лицу, и она прикрывает глаза рукой.
Он открывает глаза; садится, окоченелый. Она хватает платье и натягивает через голову, словно сейчас им будут ломать дверь.
– У тебя проблемы с полицией.
Это утверждение, не вопрос. Но и не обвинение. Она испугана.
Вспышки снова и снова, будто лучи поисковых прожекторов обшаривают темноту.
Он кое-как натягивает брюки, подходит к окну и выглядывает, прижав ладони к стеклу.
Уехали. Они уже уехали.
– Это не полиция, – говорит он.
– Ты уверен?
Он отодвигает занавеску и отходит, чтобы не загораживать вид:
– Это не полиция.
Он открывает внутреннюю дверь, наружную и выходит на низкое крыльцо, обращенное к стоянке. Собаки в фургоне Дагенхартов неистовствуют.
Кто бы это ни был, он все еще смотрит на Хардинга с какого-нибудь наблюдательного пункта, прежде чем уехать обратно в собственную гостиницу, а может, и домой в Бостон, пока дороги пустые.
Кэтлин стоит у двери, на пороге, прямо у него за спиной:
– Тогда кто?
– Тут холодно. Да никто. Хеллоуинские забавы.
В воздухе облачко его собственного дыхания, учащенного и неглубокого. Что, если они ее увидели?
Впрочем, какое уж тут «если». Сволочи. К концу дня, к моменту сдачи отчета они уже будут знать, кто она такая и где живет ее семья.
Она обхватывает себя руками, защищаясь от ночного холода:
– Мел, я тебя умоляю. Два часа ночи. Это не хулиганы.