Далее Кюстин рассуждает: «Хозяин, которому вверено управление бесчисленными частями огромного механизма, вечно страшится какой-нибудь поломки; тот, кто повинуется, страждет лишь в той мере, в какой подвергается физическим лишениям; тот, кто повелевает, страждет, во-первых, по тем же причинам, что и прочие смертные, а во-вторых, по вине честолюбия и воображения, стократ увеличивающих его страдания. Ответственность – возмездие за абсолютную власть. Самодержец – движитель всех воль, но он же становится средоточием всех мук: чем больший страх он внушает, тем более, на мой взгляд, он достоин жалости. Тот, кто все может и все исполняет, оказывается во всем виноватым: подчиняя мир своим приказаниям, он даже в случайностях прозревает семя бунта; убежденный, что права его священны, он возмущается всякой попыткой ограничить его власть, пределы которой кладут его ум и мощь. Муха, влетевшая в императорский дворец во время церемонии, унижает самодержца… Природа, считает он, своей независимостью подает дурной пример; всякое существо, которое монарху не удается покорить своему беззаконному влиянию, уподобляется в его глазах солдату, взбунтовавшемуся против своего сержанта в самый разгар сражения; такой бунт навлекает позор на всю армию и даже на ее полководца: император России – ее главнокомандующий, и вся его жизнь – битва.
Впрочем, порой во властном или самовластном взгляде императора вспыхивают искры доброты, и лицо его, преображенное этой приветливостью, предстает перед окружающими в своей античной красе. Временами человеколюбие одерживает в сердце родителя и супруга победу над политикой самодержца. Монарх, позволяющий себе отдохнуть и на мгновение забывающий о том, что его дело – угнетать подданных, выглядит счастливым. Мне весьма любопытно наблюдать за этой битвой между природным достоинством человека и напускной важностью императора».
Во время официального визита в Англию в 1844 году один из сановников королевы Виктории отметил, что русский царь «потолстел и что у него несколько поредели волосы на голове, но все-таки он оставался прежним благородным, величественным человеком, царем с головы до ног. Его лицо отличалось открытым выражением, и хотя глаза у него были очень подвижны, но в них скорее выражалась беспокойная наблюдательность, чем подозрительность».
Николай рано облысел и в 1840-е годы стал носить парик. Это вполне соответствовало моде того времени и было чем-то совершенно обычным. Император даже не делал из этого секрета.
А вот Александр Иванович Герцен, эмигрант, ненавидевший императора, считал, что тот «представлял собой остриженную и взлызистую медузу с усами». Писатель-революционер писал о русском самодержце, что тот «на улице, во дворце, со своими детьми и министрами, с вестовыми и фрейлинами пробовал беспрестанно, имеет ли его взгляд свойство гремучей змеи – останавливать кровь в жилах… Он был красив, но красота его обдавала холодом; нет лица, которое так беспощадно обличало характер человека, как его лицо. Лоб, быстро бегущий назад, нижняя челюсть, развитая за счет черепа, выражали непреклонную волю и слабую мысль, больше жестокости, нежели чувственности. Но главное – глаза, без всякой теплоты, без всякого милосердия, зимние глаза». Впрочем, надо заметить, что Герцен вряд ли когда-либо лично встречался с Николаем I и мог видеть его только издали.
Необыкновенный взгляд императора отмечал и декабрист Гангеблов. Он писал: «Когда Николай Павлович находился в спокойном, милостивом расположении духа, его глаза выражали обаятельную доброту и ласковость; но, когда он был в гневе, те же глаза метали молнии…»
Характер у Николая I был не из легких. Он привык доминировать даже в отношении самых близких людей. Всегда держал дистанцию и любил все контролировать. Во время семейных ужинов говорил только он один, а дети и супруга слушали. Если императорскому семейству в полном составе требовалось присутствовать на каком-нибудь важном мероприятии, то Николай Павлович всегда проверял, как одеты дети. В воспоминаниях великой княжны Ольги Николаевны есть такой эпизод. В 1837 году к крестинам младенца Константина Николаевича придворные дамы расстарались и чрезмерно нарядили девочек: «К крестинам нам завили локоны, надели платья-декольте, белые туфли и Екатерининские ленты через плечо. Мы находили себя очень эффектными и внушающими уважение. Но – о разочарование! – когда Папа́ увидел нас издали, он воскликнул: “Что за обезьяны! Сейчас же снять ленты и прочие украшения!”. Мы были очень опечалены. По просьбе Мама́ нам оставили только нитки жемчуга. Сознаться? В глубине своего сердца я была согласна с отцом. Уже тогда я поняла его желание, чтобы нас воспитывали в простоте и строгости, и это ему я обязана своим вкусом и привычками на всю жизнь».