— А я бы любил тебя, Аница, ой, как бы я тебя любил, только тебя одну, — горячо сказал Ханза, голос у него был глухой, совсем не такой, как в этой сцене, где он объяснялся ей в любви. Бедная ее рука, как она дрожала в его горячей ладони, маленькая птичка, попавшая в западню. Она ничего не ответила на эти его слова, она боялась себя и отца, ой, как бы он зарычал, если бы услышал эти слова, если бы узнал о них, если бы увидел, как они держатся за руки. Она бы вырвала у него руку, но не могла. Она и потом ничего не могла сделать, когда почувствовала, как его руки обняли ее, когда ощутила его горячие губы на своих, которые тоже горели, как будто у нее была лихорадка. Но в тот раз она еще не отвечала на его поцелуи, это случилось на следующий вечер.
Ее Ханза. Он был высокий, на целую голову выше ее, хотя и не очень широкоплечий и крепкий, пожалуй, немного тщедушный, но стройный и совсем не похожий на крестьянского парня. Да он им и не был, хотя родом был из деревни, из маленькой деревни по ту сторону Савы, а в их деревне работал у столяра Клеменшека — у него учился, у него и остался подмастерьем. До этой пьесы они встречались мимоходом, от случая к случаю; именно пьеса их и сблизила. По правде говоря, он нравился ей еще до того, как стал ее провожать. Поэтому на репетициях она и не решалась прижаться к нему так, как этого требовал учитель. «Бог мой, неужели ты никогда не целовала парня?» Ой, как ей было стыдно! Она не решалась посмотреть на Ханзу. У него были большие светло-голубые глаза. Взгляд мягкий, иногда подернутый влагой. Вначале эта мягкость в его взгляде ей нравилась, а позднее — все меньше, ей казалось, что это слишком по-женски, мужчины так не смотрят. После репетиций, когда он, вместе с другими выпивал, в его глазах появлялись слезы, если он говорил ей что-нибудь нежное.
Знаю, конечно, знаю, мысленно подтверждает она. А когда я первый раз узнала, что такое любовь, мне было восемнадцать лет. Как давно это было! Сейчас мне уже перевалило на седьмой десяток. И тот день, когда Иван и Милка так хорошо разговаривали друг с другом, был уже давно. Теперь у Милки — другой, а у Ивана — другая. Бог его знает, счастлив ли он, ведь он снова в ссылке, в этой Любляне, где она никогда не чувствовала себя приятно, даже день и то ей трудно было выдержать в тех стенах, в том шуме. И почему Иван не привез с собой жену, если уж приехал домой? Никогда он ее не привозит. Не ладят они, что ли? Она бы спросила его, да не решается. И кто виноват в том, что они не ладят, Иван или она? Может, Иван и в самом деле не вырвал Милки из своего сердца? Пожалуй, с ней он был бы счастливее. А может, и нет. Если бы она и впрямь его любила, она поступила бы иначе. Бог знает, как было бы, посватайся он к ней тогда, сразу после смерти Тинче. Но прежде Иван должен был стать хозяином, а Мартин и слышать об этом не хотел.
Руки, которые, несмотря на разговор и размышления, усердно перебирали фасоль, замирают. Она поднимает голову и смотрит на Ивана, сидящего на другом конце стола.
— Знаешь, что он сказал, когда я его уговаривала переписать на тебя?
— Отец?
— Да. Мартин. Тебе счастья на земле не будет, потому что ты предназначен богу.
Иван как-то горько усмехается.