— Я удивился, что никто не ответил, — продолжает Иван. — Не знаю, почему мне не пришло в голову, что письмо может затеряться. Считал, вы обиделись и потому не отвечаете. На меня напало упрямство: ну и ладно, как они, так и я не буду больше писать. И не писал.
— Во мне не было никакой обиды, одна тревога, — говорит она. — А отец от своей обиды не смог отказаться до самой смерти. Как в войну, так и тогда он не разрешал себе думать о тебе. Я расспрашивала и узнавала про тебя, где только могла, а он вел себя так, будто ему до тебя и дела нет. Если бы мы получили извещение о твоей гибели, он бы стал другим, я знаю, он бы оплакивал тебя, каждый день вспоминал, как и о Тоне. А так он, видно, думал, что ты не хочешь домой, что планы, которые он связывал с тобой, погибли раз и навсегда. Ты для него и вправду перестал быть Кнезовым.
— Когда я год спустя приехал домой, он едва подал мне руку, — сказал Иван еще более мрачно. — Я уже тогда почувствовал, что нам с ним не сговориться.
— Я видела, какой он был, — подтвердила она. — Ох, как это меня сразило! Как увидела я тебя на пороге кухни, как услышала твой голос, все вокруг заплясало и я опустилась на стул, а сердце во мне колотилось как бешеное. А потом все во мне заликовало с такой силой, что, казалось, наш дом обрушится, как рушились стены от иерихонских труб. Мой мальчик жив, он дома! Мои слезы падали тебе на плечо. В такие минуты ничто не помогает, и, хотя на сердце у тебя так, что ты готов обнять весь мир, слезы душат тебя. А увидела я его лицо, когда ты с ним поздоровался, все во мне замерло. Ледяное, словно оконное стекло в холодную зиму. После этого и я уже не могла быть с тобой такой, какой была в первые минуты, когда проливала слезы тебе на плечо. Не потому, что я тебя не любила или не радовалась тому, что ты пришел, и не потому, что боялась, что ему не понравится, если я буду очень приветливой с тобой. Я бы ему глаза выцарапала, не побоялась. Не могла я больше радоваться, видя, как он с тобой обошелся. Тебя так долго не было дома, а вот вернулся, живой и невредимый, после того как мы тебя уже оплакивали, по крайней мере я, и он, твой отец, только что на дверь тебе не указал. Что у бедного мальчика на сердце, как ему плохо? — скребло у меня в душе. Вот это и отняло у меня и слова, и смех, это, а не что-нибудь другое.
— Когда отец так холодно пожал мне руку, мне захотелось повернуться и уйти, — сказал Иван. — Я остался ради вас, я знал, что вам будет еще хуже, если я сразу же уйду. Но те дни, которые я провел дома, были для меня такими трудными, что я бы не пожелал никому пережить что-нибудь подобное.
— Они были мучительными для всех, для тебя и для нас, а особенно для меня, — согласилась она. — За весь день вы с отцом не сказали друг другу и десяти слов. Во время еды он держался так, словно у нас в гостях чужой человек. Слава богу, что в доме был Тинче. Он нас спасал. Не знаю, где он нашел столько слов, чтобы хоть чуть разогнать это сумрачное молчание.
— Наверно, у отца в мыслях было только одно: чем я займусь, когда меня отпустят из армии. Он все время сверлил меня взглядом. Но спрашивать не хотел. А я тоже не мог начать разговор. Если бы мы не молчали, может, слово за слово, все бы разъяснилось между нами, вернее, между мной и отцом. Но мы не могли одолеть молчание.
— Считай, из одного упрямства он не спросил тебя, что ты собираешься делать после армии, — перебила она его. — Но было здесь не только упрямство, а обида и злость потому, что ты сам не говорил того, что он хотел услышать: что ты пойдешь в семинарию. Может, он еще не до конца похоронил эту свою надежду. Когда на прощание Тинче спросил, собираешься ли ты идти в семинарию или куда-то еще, я невольно посмотрела на него, глаза у него ожили, широко раскрылись, лицо напряглось, и, хотя он делал вид, что ему безразлично, о чем вы с Тинче разговариваете, он так и навострил уши. Ты ответил, что еще не знаешь, что вначале надо сдать экзамен на аттестат зрелости, а потом уже решать, хотя тебя больше всего тянет к агрономии, и лицо его снова покрылось ледяной корой, толщиной в палец, не меньше.
— Я тогда тоже это заметил. Спрашивал меня Тинче, а мне казалось, что я отвечаю отцу. А он сказал, что я могу поступать как хочу, но чтобы больше я не ждал никакой помощи из дома, получил, мол, все, что причитается. У меня даже сердце сжалось, не из-за его слов, мне было неважно, получу я из дома что-нибудь или нет; у меня сжалось сердце, когда я увидел его лицо, в тот момент я понял: лицо его уже никогда не потеплеет при моем появлении. Но что я мог сделать? Выполнить его волю значило бы заживо похоронить себя.
— Это ты верно сказал, — согласно кивает она, — Его волю, а не его желание. Когда он сказал, что ты получил все, что тебе причиталось, он показал, чего хочет: ничем не обременять Кнезово. Поэтому-то и решил отдать тебя в семинарию. Сколько я думала об этом! Он беспокоился только о земле. И все должны подчиняться только его воле. Ох уж этот старик!