— Кто меня предназначил? Он. А такие вещи человек должен решать сам. Я никогда не собирался стать священником. Больше всего мне хотелось остаться дома, при хозяйстве, но для этого был определен Тинче, ведь он был старший. Я знал, что все остальные должны ему уступить, так всюду, даже в больших хозяйствах места хватает только для одного. Я знал, отец отдал меня в школу для того, чтобы я не был помехою Тинче. А почему я должен стать священником? — размышлял я, когда повзрослел, хотя знал, чего вы ждете от меня. Вы всегда говорили мне, что я буду священником, но в младших классах это меня почти не занимало. Школьник живет только сегодняшним днем, лишь бы быть сытым, лишь бы в кармане оказалась монетка на мелкие расходы, лишь бы не нахватать в школе плохих отметок, а ведь я добивался отличных. А в остальном… Какое ему дело, что будет завтра. Священник? Мне даже нравилось, когда мне говорили, что я буду священником. У священников всегда всего завались, пример тому — наш священник, да и другие тоже. Особенно об этом я не задумывался. В шестом-седьмом классе этот «священник» начал меня тревожить. Чтобы я всю жизнь прожил, как наш священник? Нет, не выйдет, сказал я себе. «Кнезов-священник», — говорили про меня, когда я приезжал на каникулы, иногда насмешливо, иногда без тени насмешки, иногда даже уважительно. Сколько раз я слышал эти два слова, когда шел по деревне. «Вон Кнезов-священник идет». Нарочно громко, хотя и делали вид, что говорят между собой. Прямо в лицо мне этого не говорили, в разговоре я все еще был Иваном. В крайнем случае кто-нибудь говорил: «Когда будешь священником…» И дома вы мне иногда так говорили. Ох, как не по себе мне было от этого «священника», где бы это ни говорилось — дома ли, нет ли. «Этого вы не дождетесь», — сказал я себе. Только бы добраться до выпуска, а потом я как-нибудь выкручусь. Я уже тогда подумывал об агрономии.
Она внимательно слушает его. Вот те на́, через столько лет у нее начинают открываться глаза. Как мало знают родители о своих детях, мелькает у нее мысль. Он приезжал домой на каникулы, я заботилась о том, чтобы он не был голодным, иногда украдкой жарила ему яичницу; если, он начинал сильнее кашлять, беспокоилась за него, готовила ему чай, а что у него в душе, что он думает, что чувствует — об этом я никогда себя не спрашивала, это оставалось скрытым от меня, как будто запечатано девятью печатями. Я мечтала о том прекрасном дне, когда мальчик отслужит свою первую мессу, о том, как я буду ходить к нему в гости, и обманывала себя, убеждая, что он очень счастлив, ведь перед ним такая прекрасная дорога, а он отказывается…
— Ты уже тогда не хотел быть священником? — спрашивает она сдержанно, как будто его слова разочаровали ее, хотя она уже давно со всем примирилась. — А мы думали, это ты в партизанах решил не идти в семинарию.
— Партизаны тут ни при чем, — возражает он. — Даже если бы я не пошел в партизаны, я бы никогда не стал священником.
— Не стал бы… Теперь, когда ты мне все рассказал, я знаю, что не стал бы, — задумчиво кивает она, соглашаясь со словами Ивана. — Но тогда мы ничего не знали. Ты не рассказывал, что собираешься делать. Правда, мы никогда об этом не говорили, само собой разумелось, что ты идешь в семинарию. Мартин сказал так же, как сейчас ты: «Лишь бы парень дотянул до выпускного экзамена». Тогда уже шла война, каждый день людей арестовывали, убивали; узнали мы и о люблинских облавах, поэтому все беспокоились о тебе. Мы же не знали, что с тобой. Посылали тебе деньги, если случалась оказия, продукты, ты, конечно, помнишь это, а приехать к тебе не могли. Тоне был в партизанах, для Тинче это было опасно, а отца нельзя было отправить дальше приходской церкви, да и там его видели очень редко. Поэтому мы так поздно узнали, что ты ушел в партизаны. Ты уже с полгода как был в отряде, а мы об этом еще не знали. Когда Луковка, та, что спекулировала маслом и еще бог знает чем, сказала, что не смогла передать тебе посылку, потому что тебя нет на прежней квартире, мы подумали, что тебя арестовали. Мартин ругался как бешеный. А когда узнали, что ты в партизанах, он перестал ругаться, но и разговаривать тоже перестал, целую неделю ходил как немой.
— Я не знал, как вам сообщить, — говорит Иван. — Из Любляны можно было послать письмо, но это могло быть опасным и для вас, и для меня. А из отряда я не мог. Если бы я партизанил где-нибудь на Доленской, я бы вам сообщил, чтоб не беспокоились, а с Горенской никак не мог.