Говорили, что через год после их отчаянного, смертельно опасного бегства через несколько границ режим Дубича пал. Говорили, что Дубич выбросился из окна своего кабинета, но кабинет был на третьем этаже, и Дубича, беззубого, изломанного, но живого, расстреляли потом на той самой площади, на главной площади Сунцеграда, столицы Заеднии. Говорили, что на этой же площади несколько недель или месяцев спустя белух подвергли гражданской казни — сдирали с них одежду, обривали волосы, пороли и потом прогоняли, голых, испоротых, по всем улицам города. Говорили… но всё это было потом, всё это Марек знал лишь от третьих лиц по смутным обрывкам новостей. А тогда, в тот год, когда они бежали, и Марек, и мама, и все вокруг были уверены, что на их веку этот кошмар не кончится.
Как же они тогда жили?! Как они вообще умудрялись выживать?! Не было ли преступлением выжить?
Мама, наверное, жила ради детей, а потом ради сына — ребёнка, оставшегося в единственном числе. И умерла она, должно быть, только когда наконец почувствовала себя хоть немного вправе его покинуть, через пару недель после того, как они получили кров и статус беженцев в США. Ну а Марек-то жил для чего? Пожалуй, тоже ради семьи, ради мамы… В те годы сделалось жизненно необходимым то, что раньше он в себе так презирал, — искусство быть незаметным.
Ратка, как и Люшка когда-то, едва ли это умела. В Америке — во всяком случае, в этом городке, где все хиппи и все рокеры были наперечёт, — она была заметной. Очень, очень заметной. Когда они только познакомились, и двух месяцев не прошло, как Ратка прибыла в Америку, а старые привычки так быстро не выветриваются. Марек знал это по себе. Так что, должно быть, Ратка претерпела от молодёжных дружин, комитетов пролетарской нравственности, трудоисправительных курсов и прочего, и прочего куда как больше, чем он. В день, когда он её впервые встретил, темнеющие на её лодыжках синяки были видны даже сквозь чёрные колготки.
Сейчас, конечно, синяки давно сошли, но остались глубокие шрамы на ногах и спине — и на душе, Марек был уверен, тоже. Впрочем, об этом они, как и о шрамах обычных, никогда не разговаривали.
И вот сейчас она сидела напротив него в своём лёгком беленьком платье — ох, как же долго он не мог привыкнуть к тому, что в Америке этот цвет ничего такого не означает! — потягивала джин и беззастенчиво ела Марека глазами.
— Ну, рассказывай, — сказали они друг другу одновременно и одновременно же засмеялись. С ними нередко такое случалось: то они в один и тот же момент тянулись за поцелуем и вместо чувственного соприкосновения губ чувствительно сталкивались лбами, то встречались руками на дне ведёрка самого дешёвого попкорна и начинали охотиться за последним промасленным комком сладкой кукурузы, вместо этого снова и снова натыкаясь на пальцы друг друга. Это была весёлая неловкость, совсем как в тех стареньких романтических комедиях, на которые они и ходили с одним попкорном на двоих. Она не мучила и не порождала стыд.
Марек замолчал, чтобы могла рассказать Ратка, но она, видимо, тоже решила уступить ему. Они посмотрели друг на друга и расхохотались опять.
— Ты такой вежливый, Марек, — еле выдавила Ратка сквозь смех. — Просто ужас до чего вежливый. При тебе мне даже как-то неловко быть такой же нахалкой, как обычно. Поэтому ну-ка живо говори первый, пока я не передумала! — Она шутливо нахмурила редкие светлые брови и притопнула ногой по дивану.
— Э… да, спасибо, — пробормотал Марек и понадеялся, что хоть на этот раз не покраснел. — Да у меня всё как обычно в общем-то. На работу вот хожу. Ты же знаешь, я таких историй, как ты, рассказывать не умею.
— Хорошо, — по традиции постановила Ратка, — я тогда расскажу сама.
Начинала она всегда с того, что ела на завтрак, а если они встречались в утренние часы, как вот сегодня, то стартовала прямиком с вчерашнего завтрака, а потом переходила, как водится, к обеду и к ужину. Описывалось всё это даже излишне подробно — вот она намазывает на кусок белого хлеба абрикосовый джем, вот откусывает, вот чувствует, что что-то не то, вот кусает ещё раз и наконец понимает — да, не то! Вот в чём всё дело! Ей просто не нравится абрикосовый джем! Она берёт противный хлеб двумя пальцами, — Ратка зачем-то ещё и демонстрировала, как именно берёт, — и швыряет в помойное ведро! Поделом тебе, тупой противный хлеб! А затем берёт другой кусок хлеба и мажет другим джемом, клубничным, а потом ещё и запивает молоком… Молоко какое-то немножко необычное, кисленькое, но Ратка так давно не пила американского молока, что решает, что так и надо. Всё ведь у них не как у людей! А потом оказалось, что молоко просроченное, Ратка его месяц назад купила и забыла. Хорошо, что пронесло уже после смены! Ха-ха-ха!