Проснулся он от стука пишущей машинки. Лежал в постели голым, даже без часов. При непривычно ярком свете трудно было понять, который час: девять утра, полдень, два часа дня? С той самой минуты, как они вошли в дом, время для них расширилось, включив в себя и морской горизонт, и протяженность пляжа, тянувшегося в обе стороны насколько хватало глаз, теряясь в фиолетовой дымке береговых утесов далеко на западе, где с наступлением ночи загорался прерывистый свет маяка. По пути они проезжали мимо какой-то рыбацкой деревни — плоской и длинной, как и пейзаж вокруг. Издалека он обратил внимание Джудит на красоту архитектуры, на белые, как кристаллы соли, дома на фоне зеленовато-синего, сверкающего серебром моря. Над пляжем вверх уходили скалы ржавого цвета, похожие на песчаные дюны, несколько скошенные силой морских волн. Рокот их он слышал и сейчас: волны сердито накатывали, бились о подножие утесов, а еще пронзительно кричали чайки и быстро стучали клавиши пишущей машинки в комнате за стеной — гостиной с огромным окном, разделенным линией горизонта точно пополам. Когда они приехали, их встретил свежий букет роз, совершенно необъяснимым образом возникший. Внутреннее пространство дома было организовано с совмещением элементарного примитивизма и модернового аскетизма: полы, выложенные плиткой из красноватой глины, выбеленные известкой стены, широкие оконные стекла и перила из никелированных стальных трубок. Игнасио Абель воскрешает в памяти запах моря и стук пишущей машинки Джудит Белый, и это позволяет возродить ее образ в непроизвольной и поэтому истинной моментальной вспышке воспоминания: вот она, целиком погруженная в свой текст, завернувшись в просторный шелковый халат с яркими цветами, который, соскользнув с плеча, открывает взгляду белую грудь; волосы кое-как, лишь бы убрать с лица, стянуты синей лентой. Печатает она стремительно, совершенно не глядя на клавиатуру и очень изредка — на лист бумаги, строчка заканчивается моментально, каретка уже в крайнем правом положении, звенит колокольчик, и машинальным движением она возвращает ее в исходное положение. И он, пока она не замечает его присутствия, пользуется этими секундами, разглядывая ее во всех подробностях, с нарастающим вниманием. Полная сосредоточенность, скорость печатания, выражение спокойного ума на лице — все это заставляет его хотеть ее еще сильнее. Непричесанная, босая, в сползшем с плеча халате, но губы уже подведены помадой — не для него, для себя самой. Точно так же, как она, вероятно, ополоснула лицо очень холодной водой, чтобы окончательно прогнать сон, садясь за работу, чтобы воспользоваться покоем и тишиной раннего утра, чистым светом, заполнившим весь дом, где они живут с вечера четверга, словно на острове в океане времени, обведенном ясным горизонтом целых дней, которые в первый раз они разделят на двоих, дней просторных, как комнаты, по которым они пройдут, не совсем освоившись с мыслью, что здесь нет никого, кроме них двоих, что не будет никаких голосов, шагов и слов, кроме их собственных, звучащих как-то незнакомо в этом месте, где эхо разносится так отчетливо, в этом доме, в котором, кажется, кроме них, никто до сих пор не жил и жить не будет: таким он сделался для них своим, сотворенным именно для них двоих, как каждый из них был сотворен для другого, как и сам этот миг, когда Джудит Белый стучит на своей портативной «Смит-Короне», в профиль перед окном, был создан ровно для того, чтобы Игнасио Абель впитал его в себя до мельчайших деталей, остановившись на пороге и возжелав ее снова, где он ожидает, пока Джудит поднимет голову и заметит его, предвидя ее улыбку, то, как сложатся ее губы, тот блеск, что вспыхнет в глазах. Целый день еще впереди, подумал он тогда, помнится, неспособный отделаться от наваждения времени: еще целый день и целая ночь. Заглядывать за эти пределы он сейчас не хотел, не хотел видеть и знать, что ждет их за туманом, вставшим до самого горизонта над заболоченной низиной, рассеченной прямой линией шоссе, не хотел думать о епитимье понедельничного утра, об обратном пути и их обоюдном молчании: он будет вести машину, Джудит погрузится в раздумья, не отрывая глаз от открытого окошка, подставив ветру посмуглевшее лицо, непроницаемое под солнечными очками, — нет, не хотел он думать о жалких остатках времени, сочащегося из почти пустых рук.