Но собственный сарказм, та самая склонность к язвительности ему не нравилась: он не доверял видимой ясности ума, с помощью которой досада смогла бы его обмануть. А что касается собственной цельности, то чего она стоит, если никогда не подвергалась искушению? Ни одна театральная дива не просила его написать драму под стать ее таланту, как просили Лорку Лола Мембривес{23} или Маргарита Ширгу{24}; ни одна патетическая чтица не жаждала декламировать его стихи, как эта утомительная Берта Сингерман{25}, которая собирала полные театры и, корчась, с аргентинским акцентом выкрикивала стихи Антонио Мачадо{26}, или Лорки, или Хуана Рамона Хименеса. Ему никогда не приходилось отказываться от видных общественных постов, чтобы телом и душой отдаться литературе: никто не собирался предлагать ему стать главным секретарем Летнего университета в Сантандере{27}, как Педро Салинасу, который жаловался на отсутствие покоя и времени, но на фотографиях с публичных мероприятий выглядел весьма довольным своей должностью. Мне ничего не стоит вообразить его, Хосе Морено Вилью, окруженного благодушным гостеприимством Студенческой резиденции: ему под пятьдесят, он почти всегда второстепенный персонаж на фотографиях более известных, чем он, людей, всегда скромный на этих снимках, готовый отойти в сторонку, формальный, иногда даже не удостоенный подписи на фотографии, не признанный, без открытой улыбки или гордой позы, которыми щеголяют другие, будто полностью уверены в том, какое место займут в памяти потомков. Он немолод и не одевается как молодой, внешним видом не похож ни на литератора, ни на преподавателя, а скорее именно на того, кем на самом деле является, — чиновника средней руки, не на делопроизводителя, но и не на служащего высокого ранга, может, на адвоката или рантье с небольшим стабильным доходом в столице какой-нибудь провинции, который не ходит к мессе и не скрывает своих симпатий к республиканцам, но никогда не выйдет на улицу без галстука и шляпы; это человек, кажущийся старше своих лет, хотя волосы у него еще не начали седеть; в свои сорок восемь лет со смесью меланхолии и облегчения он предполагает, что большие перемены в жизни его уже не ждут.

Звук шагов вывел его из оцепенения, очень глубокого и одновременно лишенного размышлений и даже воспоминаний, наполненного в основном апатией и еще чем-то, что не очень от нее отличалось: внимательным созерцанием маленького холста, на котором он провел только несколько слабых линий углем, и вазы с фруктами, принесенной днем из столовой Резиденции: айва, гранат, яблоко, гроздь винограда. Он расчистил от бумаг и книг часть стола, чтобы подчеркнуть чистые формы, и теперь наблюдал, как медленное отступление солнечного света из окна делает объемы плотнее, усиливая тени и смягчая цвета. Красный цвет граната превращался в цвет очень гладкой кожи; пыльное золото айвы сияло все ярче по мере того, как сгущался сумрак, не отражая свет, а излучая его; луч скользил по яблоку, как по полированному деревянному шару, и все же приобретал какую-то влажную плотность, соприкасаясь с кожицей винограда. Возможно, виноградины слишком чувственные, слишком осязаемые для той цели, которую он едва начинал чувствовать, прикрывая глаза. Нужен бы аскетичный виноград, как у кубиста Хуана Гриса или реалиста в эпоху барокко Санчеса Когана, визуально составляющий один объем, без легкого намека на липкость, подчеркнутого вечерним солнцем, солнцем Сорольи{28}, слишком зрелым, смешанным с той же легкой пылью, что шершавая поверхность айвы оставляет на пальцах, в ноздрях.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Поляндрия No Age

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже