И Лорка никогда не признает, что обязан ему, а ведь кто первым совместил авангардную поэтику с метрикой народных романсов, кто раньше съездил в Нью-Йорк и создал поэзию и прозу в ритме вибраций этого города с его шумом поездов на эстакадах и разноголосым звучанием джаз-бэндов? Лорка с большой развязностью читал в резиденции стихи о Нью-Йорке и свои впечатления об этом городе в прозе, иллюстрируя все это музыкальными записями и проекциями фотографий, и притом, что Морено Вилья сидел в первом ряду, ни разу не упомянул его очевидное первенство.

Известность других делала его невидимым; следовало бы отказаться от существования, исчезнуть, чтобы не отбрасывать разоблачительную тень на торжествующие лица своих должников. Лучше одиночество, раз уж с великодушием не получается. Писать стихи при таком редкостном конфликте ярости и апатии, зная, что по какой-то причине они непроницаемы для успеха. Делать разыскания в архивах, в которые веками никто не заглядывал, исследовать жизни карликов и шутов при мрачном дворе Филиппа IV, Карла II. Не думать ни обо всей проделанной работе, ни о сомнительном будущем своих картин, ни о вероятном отходе от моды, который его не волновал, но причинял боль, словно оскорбление всем тем годам, что он посвятил живописи, не получив признания. Не воображать себя художником: умерить ожидания, сузить поле зрения. Сконцентрироваться на относительно простой проблеме, но тоже неисчерпаемой: как изобразить на небольшом холсте эту вот вазу с несколькими фруктами. Но что, если он и вправду заслуживает весьма посредственного места, в котором оказался? Ведь может же быть, в конце концов, что Лорка не умалчивает о том, чем ему обязан, а просто-напросто не читал ни его стихов о Нью-Йорке, ни книги прозы об этом городе, которую он написал на обратном пути и опубликовал частями в газете «Эль-Соль»{35}, при всеобщем равнодушии (в Мадриде как будто не особенно интересовались внешним миром: он пришел в кафе на следующий день после возвращения из Нью-Йорка, заранее взволнованный всем тем, что ему предстоит рассказать, а друзья приняли его так, будто он никуда и не отлучался, и не задали ни единого вопроса). А что, если он просто состарился и его отравляет ровно то, что всегда отвращало, — обида? Имея гораздо больше заслуг, чем он, Хуан Рамон Хименес отравлен недостойной горечью, навязчивой мелочностью, подпитываемой каждым — самым крошечным — случаем пренебрежения к нему, воображаемым или действительным, которое его задевает, каждой крупицей признания, доставшейся не ему, и этой грязной водой мутится его блестящий талант. Как гнусно, если тебе не хватает не только таланта, но и благородства, если ты позволил безвозвратно пропитать себя злобной ярости стареющего человека по отношению к тем, кто моложе, отдался отвратительному чувству, что тебя обижает удача других, за кем ты ревностно следишь и кто вовсе не обращает на тебя внимания, но они оскорбляют тем простым фактом, что без видимых усилий добились того, в чем тебе, несмотря на все заслуги, отказано. Но действительно ли он хотел бы быть как Лорка, с этим его успехом, основанным на любви к фольклору и корриде, на пристрастии к вечеринкам дипломатов и герцогинь? Разве он не сказал себе однажды, что его тайные образцы для подражания — Антонио Мачадо и Хуан Грис? Он не представлял себе Хуана Гриса досадующим на успех Пикассо, обиженным его непристойной энергией, его обезьяньим скоморошеством, тем, что он заполнял красками холсты так же быстро, как соблазнял и бросал женщин. Однако Хуан Грис, один, в Париже, уже не в тени другого, а полностью стертый им, больной туберкулезом, возможно, и имел в глубине души ту самую уверенность, которой ему, Морено Вилье, не хватало: он повиновался одной-единственной страсти, он сумел, как аскет или мистик, отказаться ото всех мирских удобств, без которых сам он обойтись бы не смог, хоть запросы его и скромны: стабильное жалованье чиновника, две смежные комнаты в резиденции, хорошо сшитые костюмы, английские сигареты. Это неправда — он не отошел от мира. Озарение, которое чуть не случилось с ним, когда он смотрел на вазу с осенними фруктами и притягательно-вульгарную страницу иллюстрированного журнала, ни к чему не приведет: он не способен поддерживать требующую сил дисциплину наблюдения, состояние вклю-ченности, которое заострило бы его взгляд и водило бы его рукой по белому листу тетради. Кто-то идет по коридору, ступая с почти агрессивной целеустремленностью, кто-то стучит костяшками пальцев в его дверь, и даже если визит будет очень кратким, восстановить эту на миг нащупанную сосредоточенность, этот род благосклонности уже не получится.

— Войдите, — сказал он, смирившись с тем, что его отвлекли, а в глубине души почувствовав облегчение, покорный, все еще держа уголек с толстым жирным кончиком в руке, очень близко к поверхности холста.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Поляндрия No Age

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже