И тем самым как бы уже и расплатились — а кто им что поперек скажет? Они-то, конечно, называют себя братьями-пролетариями, а я им кто — буржуй, что ли? Разве не вставал я каждый божий день в три-четыре утра с тех самых пор, когда макушкой до прилавка не доставал? Кто не работает, тот не ест, только и твердят. А если у меня мой товар отнимут, то я-то что буду есть, все так же убиваясь на работе? Сами-то они что за работники, если даже на фронт не потрудились отправиться? А детей моих, что, разве комитет какой или Международный Красный Крест прокормит, ежели мне придется закрыть лавочку, потому что все разворуют, или они явятся сюда в одно прекрасное утро и заявят, что теперь моя лавка — коллективная собственность, или что я изменник и фашист, и всадят в меня пулю-другую у стены кладбища Альмудены или в парке Сан-Исидро — уму непостижимо, надо ж было такие места выискать, чтоб людей убивать! Простите, что душу вам изливаю, дон Игнасио, но вы человек порядочный, а я ведь тут день-деньской один, поговорить-то мне не с кем, так что, не дай-то бог, голова от мыслей разных вскорости треснет… Вы сами-то как думаете, это надолго еще? Ведь ежели вскорости лучше не станет, то и недели не пройдет, как у меня ни молока не будет, ни кофе, да и сахар того и гляди закончится. Не желаете ли еще чашечку кофе, за счет заведения?» Лавочник — мирный толстяк с мягкими и округлыми подбородком и руками, словно вскормленными тем самым вкуснейшим маслом и густыми сливками — его гордостью, — которые ценили постоянные его покупатели, из коих теперь уже почти никого не осталось: все либо в бегах, либо скрываются, а кто-то уже изгнан взашей посреди ночи из квартир и расстрелян где-то, впрочем не так и далеко отсюда: на вырубках и пустырях на окраине города, там, где кончаются фонари. Он говорил, обращаясь к Игнасио Абелю, и в то же время внимательно следил за его стаканом кофе с молоком и за выражением лица — одобрение там отразилось или неудовольствие — своего странного, не уехавшего из Мадрида и не выглядящего откровенно напуганным клиента. Однако ж беспокойный взгляд молочника то и дело обращался к полузакрытой ставне, стоило ему услышать на улице шаги или рык мотора. Невозмутимый толстый торговец, когда-то церемонно приветствовавший дам этого квартала и помнивший уменьшительные имена всех служанок, живет теперь, запершись в своей лавке, которую не захотел ни покинуть, ни закрыть, засел в этом редуте с белоснежным прилавком и белыми кафельными стенами, куда вложены труды всей его жизни: и нечеловечески ранний подъем, и сбережения — сентимо за сентимо, и непременная услужливость по отношению к господам, которые требовали называть себя донами и доньями, сеньорами и даже сеньорами маркизами, но при этом далеко не всегда вовремя оплачивали свои счета молочнику; и вот теперь, не ведая за что, он, никогда ни во что не встревавший и не интересовавшийся политикой, должен жить в страхе, сказал он, понизив голос, и всечасно бояться, что кто-нибудь явится к нему и силой отнимет нажитое, ну или засадит в него парочку пуль. В его глазах, слегка навыкате, сквозит страх, и от страха же подрагивает второй подбородок; вот он говорит с Игнасио Абелем, и вдруг по лицу его становится видно, что даже его собственное доверие к давнему знакомому и соседу весьма респектабельного вида не может избавить его от уколов подозрения: есть же теперь и такие, кто доносит на своих соседей в надежде на собственное спасение, рассчитывая снискать расположение расстрельного взвода; да и неизвестно, не потому ли этот господин так спокойно проживает в этом районе, что на самом деле он — сообщник тех самых убийц с пистолетами, которые заявляются с обыском по ночам и уводят с собой людей, и те уже не возвращаются. На мясистом лице лавочника было все то же любезное выражение, но во взгляде появился страх, и глаза стали косить, когда он получал плату за кофе и благодарил за чаевые. Чтобы увидеть этот страх, нужно как следует присмотреться, ведь всем известно, что открытая демонстрация страха — вернейший способ выдать себя, а уж тем более в этом районе, что это не менее откровенный сигнал, чем покупка мощных батареек, дающих возможность поймать где-нибудь в дальней комнате вражескую радиостанцию, или, к примеру, такой явный прокол, как ранним воскресным утром проскользнуть в боковую дверь церкви, не превращенной пока в гараж или склад, где пока еще служат мессу.