«Коли он ничего не сделал, так ему нечего и бояться», — равнодушно произнес Бергамин высоким ровным голосом. И потер руки, вставая из-за стола в своем кабинете, а профессор Россман к той минуте был, наверное, уже несколько часов мертв. Или еще жив, а убили его как раз в тот вечер, когда дочь его добралась до пансиона и закрылась на ключ в комнате, где никому не пришло в голову навести порядок в ее отсутствие, тем вечером, когда Игнасио Абель закрыл балкон, проводив ее взглядом, пока она не скрылась из виду, свернув на улицу О’Доннелл. Только теперь ему вспомнилось, что за весь день, бегая по Мадриду из конца в конец, он не ел ничего, кроме жареного арахиса, кулек которого купил у бродячего торговца на бульваре Реко-летос, выйдя из Альянса интеллектуалов. Внезапно в нем проснулся волчий голод. Пошарив в кухне, он отыскал консервную банку сардин в масле и тут же, подсев к столу и подложив газетку, подчистил ее содержимое: кидал в загустевшее масло куски черствого хлеба и поддевал их вилкой, не обращая внимания на капли, падавшие на газетный лист в свете голой лампочки, в прежние времена освещавшей хлопоты служанок в самом конце квартиры, куда он никогда не заглядывал. В этом одиноком поглощении пищи было что-то первобытное: в отсутствии у него желания постелить скатерть, убрать со стола, достать чистую салфетку. Пальцы он обтер о газету, заляпанную маслом, и так все и оставил: пустую консервную банку и вилку с блестевшими от жира зубцами — завтра на них затвердеют засохшие чешуйки и крошки рыбьей плоти. Внимание уделялось только одежде: раз в неделю его вещи стирала и гладила жена привратника. Привратник предложил и другую услугу: жена его могла бы заходить убирать квартиру — временно, конечно, пока все не утрясется, хотя непохоже, что все это надолго, две-три недели — и все закончится, и тогда сеньора с детьми и двумя служанками смогут наконец вернуться из Сьерры, — однако ему ничуть не приглянулась ненулевая вероятность, что оба они станут за ним шпионить, совать свой нос всюду и кто знает, кому потом рассказывать о сделанных открытиях. А может, он просто стыдился, что их глазам предстанет бардак, в который превратилась квартира с тех пор, как он живет в ней один, что они увидят пыль, разбросанные по всему дому газеты, несвежие простыни в постели, которую он никогда не застилает, дурной запах и грязь в кухне и в ванной комнате (страшно подумать, что было бы, если б сюда внезапно явилась Адела и все это безобразие предстало ее глазам, если б взялись наводить чистоту служанки — как бы они разворчались!). Сняв в кабинете телефонную трубку, он предпринял попытку дозвониться до Негрина, но получил только бесконечные гудки — никто ему не ответил. Тогда он набрал номер, который дала ему секретарша Бергамина, и когда, не дождавшись ответа, собирался положить трубку, внезапно в ней прорезался женский голос: кто-то громко, чуть ли не криком, спрашивал, кто звонит, и эта женщина не могла разобрать его слов в гвалте голосов, перекрываемом той самой музыкой, которую утром репетировал джаз-банд. Нет, Марианы Риос сейчас нет, товарища Бергамина тоже, и вообще лучше б он перезвонил завтра утром, а сейчас она вешает трубку, потому что все равно ничего не слышно. В этой самой трубке звучал когда-то голос Джудит Белый. За этот стол садился он бессчетное количество раз, собираясь ей написать или перечитать ее письма, а поскольку время от времени забывал закрыться на ключ, то порой Адела, Мигель или Лита входили к нему совершенно неожиданно, и он не успевал сунуть письмо под какой-нибудь документ, который как бы изучал, или убрать его в ящик, который запирался маленьким ключиком. Он и теперь воображал, что пишет ей письмо, которое некуда будет отправить, потому что он не знает адреса, да что там адрес — у него просто не хватает духу расчистить стол, найти чистый лист бумаги, заправить авторучку. Он терзался чувством, что забвение вычеркивает его из ее жизни — в этот самый момент, нынешней ночью, пока профессор Россман, один из многих томящихся в темном подвале заключенных, ожидает, когда за ним придут, или он уже убит, но тело никто не опознал, никто не подписал его имя под маленькой, как на паспорт или визу, фотокарточкой, которую аккуратно вклеит клерк в один из толстенных томов регистрации умерших. Он включил радио: дрожащий от возбуждения голос диктора в очередной раз анонсировал скорое освобождение Арагона и неудержимое наступление на Сарагосу народной милиции. Приглушив звук, он принялся искать вражескую волну; на «Радио Севильи» другой голос, очень похожий на первый, хотя и гораздо более далекий, прорываясь сквозь помехи, прославлял героическую оборону Алькасара в Толедо, о беспримерную стойкость защитников которого одна за другой бесславно разбиваются волны марксистских орд. Когда все это закончится, нужно будет заняться не только разбором руин, завалов и погребением кое-как закопанных трупов, но и приступить к расчистке слов: в масштабах всей страны сесть на строжайшую диету, жестко ограничить употребление прилагательных «неудержимый», «необоримый», «непобедимый», «непростительный», «неизбежный», «пламенный», «героический», «безумный»… Где-то поблизости зазвучали шаги, — вздрогнув от страха, он тут же выключил радио. Потушил свет и замер в кромешной тьме. Послышались голоса, среди них — голос привратника. Если они идут кого-то брать, то и привратник последует за милицейским патрулем, наверняка в той же позе, как и всегда, чуть склонив голову, в которой при входе в дом встречает и его самого. Позвонили в дверь напротив, через площадку. Не зажигая света, с чрезвычайной осторожностью прокрался он по длинному коридору. Заметил, что часы на стене стоят. Давно их не заводил. Подойдя на цыпочках к двери, прильнул к глазку, однако ничего не услышал и не увидел: на лестнице было темно. По ночам ему не раз слышались в пустой квартире разные звуки: какой-то шум, голоса тех, кого нет, звяканье приборов в столовой в конце коридора, бормотание радио, болтовня служанок, их суета на кухне. Через щели ставней, закрытых в целях светомаскировки, улица Принсипе-де-Вергара да и весь очерченный крышами горизонт Мадрида казались огромным темным пространством, столь же плотно населенным разными страхами, как и густые леса в старинных сказках, которые когда-то он читал детям, когда те были маленькими. Гипнотизирующий свет фар, сирены. В полной тишине раздаются чьи-то шаги, какой-то разговор, щелканье зажигалки — все это звучит в темноте спальни с отчетливостью, достойной акустического эксперимента. На не застланную постель он упал в чем был: не раздевшись и даже не разувшись, провалился было в сон, но вдруг проснулся — с мерзким послевкусием сардин во рту и бешено стучащим сердцем. Дрожала кровать, плясал на тумбочке ночник, вибрировал весь дом, а он в тоскливом смятении пробуждения не мог понять, откуда взялась эта вибрация, этот шум, который грохочет так долго и так близко. Воющие сирены прояснили ситуацию: бомбардировщики. Летят на небольшой высоте, без спешки выбирая цели в городе, в котором нет никакой противовоздушной обороны, если не считать бессмысленной пальбы из ружей и даже пистолетов с крыш по немецким юнкерсам. Не шевелясь, лежа на спине, он всем телом, скорее с отвращением, чем со страхом, прочувствовал один за другим все толчки, несколько меньшие по силе, чем рокот уже удалявшихся моторов. Бомбили кварталы бедняков — не этот, в котором, как им хорошо известно, живет много своих. А у нас — у нас практически нет авиации, за исключением жалкой французской рухляди времен Великой войны, нет даже мощных сирен, которые завопили бы так, чтоб содрогнулись земля и воздух, у нас только допотопные механические гуделки вроде тех, что зазывают на ярмарку: штурмовики устанавливают их на мотоцикл и одной рукой крутят ручку, а другой рулят, шкандыбая по темным улицам. Свисту и глухим взрывам бомб вторили каскады ружейных выстрелов. Потом все смолкло и воцарилась тишина, в которой зазвучали сирены скорой помощи и колокольца пожарных машин. В охватившем его полусне внезапно появилось бесконечно живое воспоминание о Джудит, мгновенно его возбудившее: как она щелкала челюстями, когда его ласки приближали ее к оргазму, когда она была так близко к нему, нагая и напряженная, почти неподвижная, с закрытыми глазами, пятки уперты в простыню, одна ее рука направляет его, требует замедлить ритм, сжимает его пальцы, направляя их в нужную точку, с нужной силой, смачивая их своими соками. Она приоткрывала рот, хотя дышала носом, с усилием, почти со стоном, и, сжимая пальцы, напрягала мышцы, тянула носки ступней. И вот теперь, в темноте супружеской спальни, в которой Джудит никогда не появлялась, на смятых и грязных простынях, где не осталось уже и следа запаха Аделы, он стал мастурбировать, безуспешно пытаясь представить, что к нему прикасается рука Джудит, стараясь вообразить ее тело, ее сладострастную и такую нежную близость. Но все оказалось напрасно: бесплодный спазм и — уже все, и его охватывает еще более острая и пустая тоска, обжигает чувство стыда: как же грустно и смешно — мужчина почти пятидесяти лет занимается рукоблудием, мучаясь бессонницей в охваченном войной городе. Уже светало, когда наконец удалось уснуть — с холодной каплей на животе и горьким сожалением, что он не бежит сейчас же на улицу продолжить поиски профессора Россмана.