На этот раз именно сеньорита Россман молча окинула его взглядом. Потом протянула крепкую, почти мужскую руку с шершавой ладонью. И вышла, глядя в пол: по обе стороны лица качаются прямые волосы, решительно, словно одним движением ножниц, отхваченные на уровне подбородка. В туфлях на плоской подошве она почти бесшумно спустилась по лестнице и, должно быть, так и смотрела в пол, когда шагала через вестибюль парадной (не замечая, что из каморки привратника за ней наблюдают — теперь привратник стал более чем когда-либо внимателен ко всем, кто входит и выходит, всегда запанибрата с милицейскими патрулями, прочесывающими этот политически неблагонадежный район, который почти полностью вымер, потому что многие разъехались по дачам, но в основном — от страха, тот район, где много запертых и темных квартир, в которых, вполне возможно, засели враги, где совершаются тайные богослужения или по ночам кто-то пытается настроиться на радиоволну мятежников), да и когда уже выходила на улицу, подняв глаза только позже: проверить, не идет ли кто за ней, посмотреть, не покажется ли трамвай, что довезет до центра ее — одинокую женщину, иностранку, неизбежно привлекавшую к себе внимание, несмотря на опущенную голову, туфли без каблука, кроткий вид и приложенные старания стать невидимой. И когда Игнасио Абель, выйдя на балкон (где в горшках с окаменевшим комом земли высохли все цветы, за которыми прежде так заботливо ухаживала Адела), наблюдал за тем, как она удаляется, профессор Россман, быть может, лежал уже мертвым на бетонном полу в каком-нибудь подвале, в кювете, в траншее, возле глухой стены на окраине Мадрида — мертвый и безымянный, без единого документа, который мог бы удостоверить его личность; в карманах его, верно, лежит только то, что люди обычно носят в карманах, позабыв, что туда положили, и спустя какое-то время, вновь надев те же брюки или тот же пиджак, с удивлением обнаруживают мелочовку, которую никому не придет в голову выкрасть у мертвеца: надорванный билет в кино, едва заметную на ощупь медную монетку, завалившуюся в складочку; коробок спичек или вовсе одинокую спичку, маленький двуцветный карандашик — с одного конца красный, с другого — синий, совсем короткий, но ведь еще пишет, карандашик из тех, которым что-нибудь подчеркиваешь, затачивая оба конца, — самые обычные предметы, которые по-прежнему очаровывали профессора Россмана смиренным таинством своей полезности. Однако профессор Россман, чьи пальцы вечно были при деле, ощупывая все, что неподвластно его близорукому взгляду, непроизвольно начиная играть с любой вещицей, попадавшейся под руку на столе или в кармане (подушечки этих пальцев — как наделенные автономной жизненной силой чувствительные отростки, которыми слепые ощупывают предметы и поверхности), умер с руками, крепко скрученными за спиной куском суровой веревки, которая впилась после смерти в его распухшую синюшную плоть. Как странно приехать в чужую страну и вот так умереть, думал, наверное, он в приступе смиренного фатализма, словно загипнотизированный, как и любой из тех, кто сперва позволяет затолкнуть себя в кузов грузовика, а потом покорно спрыгивает оттуда и без малейшего сопротивления идет к стене, испещренной пулями и брызгами крови, или к краю траншеи, и зажмуривает глаза в ярком свете фар, встав перед четкими силуэтами тех, кто готовится в него выстрелить. Насколько чужд ему был пейзаж, ставший последним в его жизни: тени сосен в Каса-де-Кампо{144} и, верно, ослепительные звезды надо синевы черном небе начала сентября, когда по ночам уже свежо.