Конечно, если сравнить его судьбу с судьбами АА, или ОЭ, или БЛ — то — то — он счастливец. Но я-то видела его изнутри; и сейчас, перечитывая свои старые дн<евни>ки, все время читаю: „Бедный папа”... Конечно, было в нем и природное веселье, но, кроме того, он требовал от себя веселья — в особенности на людях; жаловаться он считал невежливым; вот иногда в Дн<евни>ке, иногда в письмах (в особенности ко мне). <…> Помню наизусть строки в стенной газете института, где я училась: „Необходимо освободить институт от детей тех дооктябрьских шавок, которым октябрьская колесница отшлепала хвосты”. Шавка — это К. И., а щенок, разумеется, я”4.
Он же, как и водится умному отцу, многое понял сразу и поразился тому, что открылось. В февральские дни 1914-го, когда в Куоккале у Репина гостил Шаляпин и по просьбе Корнея Ивановича вспоминал о Чехове, Чуковский записал в дневник и такое:
“Вчера с Лидочкой (семилетней. —
Этого она нигде не слыхала, сама додумалась и говорила голосом задумчивым — впервые. Я слушал как ошеломленный. Я первый раз понял, какая рядом со мною чистая душа, поэтичная. Откуда? Если бы написать об этом в книге, вышло бы приторно, нелепо, а здесь, в натуре, волновало до дрожи”.
Когда автор этого отрывка, бывший, как мне все больше кажется,
...Ночные поиски очков
Посереди подушек жестких.
Ночные призраки шагов
Над головой — шагов отцовских.
Его бессонницы и сны,
Его забавы и смятенья
В причудливом переплетенье
В той комнате погребены.
А стол его уперся в грудь
Мою — могильною плитою,
И мне ни охнуть, ни вздохнуть,
Ни встать под тяжестью такою, —
Под бременем его труда,
И вдохновения, и горя,
И тех легчайших дней, когда
Мы босиком, на лодке, в море.
<1980>