Людям свойственно приукрашивать свое прошлое. Все, что когда-то жгло стыдом, вызывало бессильную ярость или отвращение, со временем сглаживается, подмазывается, подтушевывается; избирательность человеческой памяти, настоянная на инстинкте самосохранения, не любит лишнего груза. Пусть подсознательно, но именно на это ты и рассчитывала: на избирательность памяти, на сложность обстоятельств, но теперь ты понимаешь, что в эту лазейку тебе нет хода. Земля — не необитаемый остров, а ты — не пирамида Хеопса; твоя жизнь связана невидимыми нитями с жизнями других людей: Горбачева, Минаевой, Агеевой, — с жизнью, которая сейчас зарождается в тебе и которой нет никакого дела до твоих терзаний. Каждый твой шаг, каждое слово причиняют кому-то боль или радость, кому-то, а не только тебе. Все считали тебя умной, обаятельной, интеллигентной, и ты сама себя считала умной, обаятельной, интеллигентной, и гордилась этим, а ты — обыкновенная дрянь, жестокая и бессердечная, как твой озверевший от беспробудных пьянок отец. У него тоже были обстоятельства, куда какие трудные обстоятельства, и потом его тоже мучила жалость, когда он валялся на крыльце и колотил головой о доски, но минутой раньше он швырнул молоток, как сегодня швырнула ты. Ты не думала и не гадала, что этот молоток рикошетом угодит в тебя; не случись этого, не почувствуй ты, с какой непереносимой болью хрустнул твой собственный позвоночник, ты и не попыталась бы взглянуть на себя, на свою жизнь со стороны.
Горбачев придумал эту женщину, ты и без Ярошевича прекрасно знала, что он ее придумал. Ты знала это, едва он открыл рот, но тебе слишком уж хотелось поверить. Это превращало видимость пристойности, за которую ты цеплялась, в осязаемую пристойность, в такую же реальность, как молоток, раздробивший хребет собаке. Вспомни письма и телеграммы, которые ты охапками получала от него из Сибири. В них был весь Горбачев — простодушный, тоскующий, нежный; тебе становилось неловко при мысли, что эти телеграммы читали чьи-то чужие глаза. Поверить, что он мог, придя с телеграфа, развлекаться с кем-нибудь «попроще», — для этого надо совершенно не знать Горбачева, а ведь ты его знаешь, знаешь… Ты нужна ему даже такая — оплеванная, униженная, грязная, нужна до самого конца, — и какое может иметь значение, что потом произойдет с тобой. Стоит ли загадывать? Наверно, стоит, Горбачев тоже загадывает куда дальше, чем ему отпущено, когда провожает взглядом самолеты, и девушка в светлом пальто с розовой косынкой ведь не думала, что все кончится, едва она перелезет через барьер, отделяющий тротуар от дороги. Наверно, стоит загадывать, но я не буду.
Да, подумала она, я дрянь, я ничтожество, но, господи, спасибо тебе, что Павел не такой. Спасибо тебе за него, хотя при мысли о нем у меня отнимаются ноги, словно он и впрямь переломил мне хребет.
3
Сигареты давно кончились, а Горбачев все сидел на лавочке, радуясь, что отпустила боль и можно расстегнуть верхнюю пуговицу кителя и дышать полной грудью, не ощущая, как воздух застревает в горле. Ну, что ж, по крайней мере все ясно. Считай, что тебе снова не повезло, видно, под такой уж несчастливой звездой ты родился, а хочешь, считай, что повезло. Она оказалась порядочной бабой, не лгала, не притворялась, а разве ты не почитаешь честность за высшую человеческую добродетель. Полюбила — ушла, сердцу не прикажешь. Слава богу, что она ничего не знает, было бы куда горше, если б она осталась со мной из жалости и продолжала за моей спиной путаться с другим. Горше, противнее…
Ну, ну, порассуждай, сказал он, в твоем положении сейчас нет ничего лучше, чем рассуждать, оценивать, взвешивать. Придет вечер, и ты подумаешь, что Ярошевич обнимает ее, и вся твоя старческая мудрость полетит к свиньям. Как это иногда говорят: к свиньям собачьим. Вот, вот именно.
На бульваре гуляли дети, целый детский сад копошился в кустарнике, шуршал листвой, пел, свистел, прыгал через скакалки, катал автомобили и бронетранспортеры, ссорился, мирился — жил. Веснушчатый карапуз лет пяти, в комбинезоне на молниях и в шерстяной вязаной шапочке, уже давно прицеливался к нему, но не решался подойти — видно, слишком уж хмурый был у него вид, и Горбачев дружелюбно усмехнулся: смелее, парень! Бочком, бочком, карапуз подошел, вскарабкался на лавочку, независимо уставился в пространство. Горбачев полез в карманы, но там, как на грех, ничего не было: ни конфетки, ни какой-нибудь ерунды, которая могла бы сойти за игрушку, только связка ключей на брелоке-компасе, и он ссыпал ключи, а брелок подбросил на ладони.
— Нравится?
— Угу, — сказал малыш, глянув на него исподлобья.
— Тогда бери. Тебя как зовут?
— Гриша. А это мне насовсем или поиграть?
— Насовсем, насовсем. Знаешь, а меня тоже зовут Гриша. Значит, мы с тобой тезки, — обрадовался Горбачев.
Гриша-маленький пропустил это известие мимо ушей. Его заинтересовал компас.
— А что там шевелится? Оно живое?
— Это компас. Видишь синюю стрелочку, она всегда показывает на север. Если будешь это знать, не собьешься с дороги.