Он пил, и холодная струйка сбегала у него по подбородку, по длинной жилистой шее.

— Ты опять был там? — Светлана взяла чашку из вздрагивавших пальцев. Он кивнул: да, там. — Пойдем в парк Челюскинцев погуляем. Ты даже не представляешь, какая сегодня теплынь… бабье лето. Зря мы не поехали за город. Ну да ничего, в парке тоже хорошо, и потом там сегодня собачья выставка. Пойдем, посмотрим, ты ведь любишь собак.

— Да, — сказал он, поглаживая ее руку, — я очень люблю собак. Я ведь и сам собака, только я плохая собака, и меня не будут показывать на выставках.

— Димка, не клевещи на себя, — усмехнулась Светлана уголками губ. — Ты хорошая собака, верная, преданная. Ты даже сам не знаешь, какая ты замечательная собака. Пошли, вечером я еще хочу съездить к Горбачевым. Поедешь со мной?

— Нет, вечером я, пожалуй, лучше почитаю.

<p>Глава двадцать первая</p><p>1</p>

По пути Ярошевич завернул в магазин, купил бутылку водки, краковской колбасы, сигарет.

Дома он почувствовал, что его знобит. А хорошо бы сейчас свалиться на недельку. Вызвать барышню из поликлиники, взять бюллетень, — поцелуйте вы все меня… Лежать, глядеть в потолок, вспоминать Сочи, Ривьеру, рыбный ресторанчик… Ах, дура, дурища, что ты наделала! Тоже мне Анна Каренина!.. Вот уж правду говорят: чужая душа — потемки. Почему я не подбежал туда, может, — не насмерть? У Минаевой мог спросить. Подруги ведь, должна знать. Побоялся. Чтобы не подумала, что виноват. Что толкнул… Назвала Рита Горбачеву мое имя или нет? Впрочем, какое это теперь имеет значение. Да, приходила. Кто знает, о чем мы говорили? Кто и что может доказать? Никто и ничего. Обыкновенный несчастный случай. Не в том месте перебегала улицу.

Он пьянел. Быстро, неудержимо, зло. Озноб прошел, стало жарко. За стеной соседкин Генка крутил приемник. Сквозь металлический скрежет звуков пробивался далекий мужской голос. «Ай лав ю, ай лав ю, ай лав ю»[8],— задыхаясь, хрипел он. Ярошевич постучал в стену кулаком. Приемник на мгновение утих, а потом захрипел еще громче, еще отчаянней.

— Сволочь, — пробормотал Ярошевич. — Сволочь, ублюдок, байстрюк…

Достал тетрадь, ручку, высвободил край стола. Мысли путались. «В институте онкологии и медицинской радиологии свила гнездо шайка преступников… потому что на десять девчонок по статистике девять ребят… ведется травля честных, преданных своему делу… любовь — кольцо, а у кольца начала нет и нет конца… эксперименты, которые угрожают жизни… эй, гусар, ней вино из полных чар и песню пой…»

Ярошевич плюнул, вырвал лист и снова заелозил по бумаге ручкой. Писал, словно в наказание общественную уборную чистил, — без подъема, без сладкого чувства власти над другими людьми, над их мыслями и поступками. Он не мог спрятаться ни за закорючку, заменявшую подпись, ни за высокопарную болтовню о служении высоким идеалам народного здравоохранения, за которую спрятался Белозеров. Работа была не только грязная, но и опасная, мысль, что золотарям хорошо платят, не приносила облегчения: и на плате надует.

Что-то надломилось, сместилось в его душе, и он ощущал, что ненавидит своего благодетеля куда отчаянней, чем своих врагов. Да, Вересов и Сухоруков презирали, но не помыкали, как лакеем, а этот… Руки не подал, барин, замараться боялся. А ведь ты все равно свернешь себе шею, подумал он. Раньше или позже — свернешь. Диалектика… Ах, Рита, Рита, что ж ты наделала! Да я б ему завтра в харю плюнул, в холеную самодовольную харю, будь у меня хоть какая-то надежда выкрутиться. А теперь поди плюнь, в грузчики придется переквалифицироваться. Поздно. Да и не хочется.

Нетвердой рукой он плеснул в стакан водки, выпил, занюхал корочкой. Вспомнил, как легко, весело писалось письмо жене Вересова и совсем заскучал. Вот была работка — удовольствие. Ты меня выгнать грозишься, я тебе — тоже не торт к празднику. Покрутишься карасем на сковороде, когда Ольга Михайловна в оборот возьмет. Как говорится, за око — оба, за зуб — челюсть.

Смеркалось. Генка за стеной угомонился со своим приемником, и стало тихо, только муха зудела на липучке под люстрой, зудела, зудела… Он снял со стены гитару, смахнул рукавом пыль. Осторожно тронул струны, подтянул, отпустил. Эх ты, жизнь моя забубенная, чему радуюсь, чему печалюсь?! Все сикось-накось, будто сам к этой липучке приклеенный, зудишь, зудишь, и никому до тебя никакого дела: живи, подыхай… Никому, ни одной душе на всем белом свете.

Глупым дается радость,Умным дается печаль.Мне ж ничего не надо,Мне ничего не жаль…
Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги