— Господи, вот ведь горе! — хрипло проговорила она. — И откуда только взялось, откуда свалилось? Второй год — не жизнь, а сумасшедший дом. Работа, дети, больница… мотаешься, как собака. Если бы вы только знали, доктор, как я устала. — Она бессильно опустила руки и заплакала. — Иногда мне кажется, что этот кошмар никогда не кончится. Посмотрите, во что я превратилась… Настоящее пугало. А ведь мне всего тридцать два. Как-то сходила в парикмахерскую, так он меня чуть не убил. А за что? Сам мучается, нас мучает…
— Успокойтесь, — сказал Яков Ефимович. — Пожалуйста, успокойтесь. Я понимаю, конечно, вам тяжело. Но ему — хуже. Будьте сострадательны, ему — хуже.
— Легко вам говорить доктор. — Жена Вашкевича вытерла рукавом халата лицо, ее глаза зло блеснули. — Откуда вы знаете, кому хуже? Он помрет и все, и ничего ему больше не надо, все его дела сделаны, а мне с двумя детьми оставаться…
— Извините, — сказал он, повернулся и пошел навстречу медсестре. Выговорил, что оставила пост, велел ввести болеутоляющие, снотворные. Да, думал он, я ничего ни знаю. Кроме одного: надо жить и делать свое дело. За тебя его не сделает никто. Зря я ушел, нужно было ее успокоить. Как это говорили древние: «Медицина излечивает редко, облегчает часто и утешает всегда». Вашкевича мы облегчили: поставили между ним и болью стену из препаратов, а как утешить его жену? Утешает не медицина, а время…
Он направлялся в радиохирургию, когда его разыскала запыхавшаяся медсестра Пунтик и сказала, что звонит профессор, и всю длинную дорогу до приемного покоя доктор Басов мучительно решал, сказать Николаю Александровичу о выступлении Мельникова или нет, потом все-таки решил, что не скажет, разве уж очень начнет расспрашивать: не велика радость быть вестником беды. Расспрашивать профессор не стал, и он обрадовался этому.
Возле ординаторской его ждал Саша, и они поговорили о транзисторных приемниках — старший сын Якова Ефимовича, Гарик, тоже увлекался радиоконструированием. Доктор попросил Сашу передать матери и тете, чтобы пришли в институт в понедельник, в три, к заведующему отделом Сухорукову, обязательно чтобы пришли, и парнишка помрачнел.
— Яков Ефимыч, — Саша отвернулся к окну, и доктор увидел, что у него длинная тонкая шея с узкой ложбинкой на затылке, — скажите: откуда на земле берется жестокость?
— Не знаю, — вздохнул доктор и вспомнил обнесенную колючей проволокой Юбилейную площадь, где по утрам проходили построения «юденарбайтскоманд», и другого мальчика, такого же долговязого, с тонкой длинной шеей и светлой косичкой давно не стриженых волос на затылке, красивого синеглазого мальчика с длинными и загнутыми, как у девчонки, ресницами, Славку Калечица. Яков Ефимович и его сестра Лиза учились со Славкой десять лет в одной школе и в одном классе, а в девятом он влюбился в Лизу, а Лиза — в него, и Яша мучился от ревности, потому что раньше владел Лизиной любовью безраздельно. Он был веселый и способный парень, этот Славка, и старенькая учительница математики Ревекка Абрамовна Перец, которую все дразнили: «Перец-перец-колбаса, жареные гвозди», — не чаяла в нем души. На каждом уроке она твердила, что у Калечица аналитический ум, и называла его будущим Лобачевским. «Дети, дети, — говорила она, водя носом по его тетрадке с контрольной, — попомните мое слово, мы еще все будем гордиться, что Славик учился в нашей школе!» Вот там, на Юбилейной площади, в октябре сорок первого, в такую примерно пору, как эта, «будущий Лобачевский» с повязкой полицая на рукаве и с карабином за плечом долго и медленно бил свою старую учительницу по лицу за то, что нашел у Ревекки Абрамовны краюху хлеба, которую ей передали через проволоку другие бывшие ученики: неисправимый двоечник и «камчадал» Костя Мехов и не питавший особой любви к математике и математичке Андрей Сухоруков.