— Меру вашей благодарности я уже ощутил, — с горечью сказал Вересов и пожалел о своих словах: а унижаться-то зачем… — У меня больше нет вопросов, Вячеслав Адамович, можете идти. Пришлите мне все микропрепараты, я отправлю их в институт Герцена.
— Пожалуйста. — Мельников встал и одернул халат. — Ваше право. Сейчас пришлю.
Тропинка в лабораторию бежала через сад. Мельников на ходу подобрал бурый яблоневый листок, растер, понюхал. Остро дохнуло горечью увядания.
«А все-таки я скотина, — подумал он. — Струсил, пошел на поводу у Белозерова и Ярошевича. Как теленок на веревочке. Конечно, я должен был дождаться Вересова, один день ничего не изменил бы. Сболтнул — и попался. Будто из-за угла ударил. В лицо мне он этого не сказал, все по закону, а в душе… Противно. И не хотел ввязываться в их свару — влез, дурак. Что же получается? Ни у Старцева, ни у Цыбулько препарат изменений в кроветворной системе не вызвал. Повышенная радиочувствительность у Зайца? Бред. Неужели ошибка? Чемодуров спешил, я дал ему микропрепараты с готовым диагнозом. В сущности, я навязал ему свой диагноз, смотрел он вполглаза. Неужели ошибка, черт побери, неужели я мог ошибиться?.. Нет, лейкопения там была, пусть нерезкая, но была. Могли ли рак и перитонит взаимоусилить синдром лучевого поражения? Надо сегодня же покопаться в литературе. Поздно… Копаться надо было раньше, пять дней назад».
2
Светлана сделала маникюр и подпудрила тени под глазами, расчесала черные, еще не утратившие блеска волосы, надела светлый шерстяной костюм с белой нейлоновой кофточкой и лакированные туфли. Всем своим видом она хотела показать, что поездка в Сосновку — это так же просто, как сходить в соседнее кафе выпить чашечку кофе, только немножко дальше. Она крепко держала Дмитрия за руку, и ладонь у нее была сухая и теплая, и крепкие пальцы. И лишь по тому, как часто она облизывала губы, Дмитрий догадывался, чего ей стоит это сосредоточенное спокойствие, и щемящая нежность перехватывала ему горло, и какие-то неловкие слова лезли в голову, и он повторял их беззвучным шепотом, пока они шли к Ботаническому саду, где останавливался автобус.
«Ах ты, мой храбрый, мой смешной воробышек, — повторял он, — ах ты, моя маленькая мужественная женщина… Как же ты стараешься быть бодрой и смелой, словно от этого, и только от этого зависит, что мне скажут сосновские эскулапы. Только надолго ли хватит твоего мужества, ты ведь такая маленькая и хрупкая, и столько пинков надавала тебе жизнь. Сейчас ты посадишь меня в автобус и уйдешь в редакцию, и все будет валиться у тебя из рук, и ты заставишь себя читать эти нудные заметки, как заставила надеть светлый костюм, но вечером ты вернешься домой, защелкнешь на замок дверь, и уже не перед кем будет притворяться мужественной — перед стенами, что ли? — и как же тебе одиноко и пусто станет, одиноко и пусто… Хоть бы у нас дети были, ты бы жила для детей, возилась с ними, кормила, укладывала спать — если я выкарабкаюсь, мы обязательно возьмем из детдома какого-нибудь пацаненка, почему мы раньше этого не сделали, я же видел, как тоскливо ты смотришь на ребятню во дворе… Господи, до чего легко быть циником, посмеиваться: якорь, эстафета в будущее, чтоб не прервалась цепочка, не погас огонь. А вот нет у тебя никакого якоря, чуть стронуло с места — и понесло, понесло… Бедный мой воробышек, что бы я делал без тебя, и что ты без меня будешь делать».
Подошел автобус. Дмитрий наклонился и поцеловал Светлану в сухие, шершавые губы, и никто не засмеялся: в этом автобусе не смеялись, когда мужчина целовал женщину, прежде чем вскочить на подножку.
Он сел на переднее сиденье, и город побежал ему навстречу зелеными соснами парка, журавлями-кранами на строительных площадках, красными громыхающими трамваями, оживленной суетой у магазинов, длинными заборами окраин.
Пришло бабье лето. Горизонт отодвинулся и подернулся дымкой, небо поднялось и налилось прозрачной синевой, подбеленной легкими хлопьями облаков, и солнце расчерчивало землю длинными черными тенями, такими четкими, будто их вырезали из жести. На обочинах дороги тихо догорали рябины; ветер раздувал лимонные факелы берез; осинник, прижавшийся к краю болота, полыхал оранжевым заревом; над блестящими лиловыми бороздами зяби кружило черное воронье… Вечное, непреходящее, как во времена Симеона Полоцкого, Франциска Скорины, как бог весть в какие времена. Он вспомнил Тютчева: «Есть в осени первоначальной короткая, но дивная пора…» «Короткая, но дивная…» То-то и беда, что короткая. Как человеческая жизнь.