На этом он кончил. Глубокая тишина царила вокруг. Как ни разнообразны и беспорядочны были мысли, кипевшие в этих буйных головах, внешне они ни в чем не выражались. Брави привыкли воспринимать голос своего синьора как выражение его твердой воли, возражать против которой бесполезно, – и голос этот, объявлявший теперь об изменении воли, звучал для них все так же властно. Ни одному из них даже и в голову не пришло, что после обращения Безыменного можно возражать ему, как всякому другому человеку. Они видели в нем святого, одного из тех святых, которых рисуют с высоко поднятой головой и с мечом в руке. Помимо страха, они питали к нему (главным образом те, кто родился у него в замке, а таких было большинство) привязанность как вассалы; все они преклонялись перед ним и в его присутствии испытывали, скажу прямо, какую-то неловкость, которую чувствуют даже самые грубые и дерзкие души перед человеком, чье превосходство они признают. И хотя слова, что они услышали из его уст, были чужды их слуху, они звучали правдиво и находили отклик в их душах: если они тысячу раз глумились над тем, что он говорил, то не потому, что не верили в это, но потому, что этим глумлением они хотели рассеять страх, который охватил бы их, вдумайся они в это серьезно. И теперь, когда они увидели действие этого страха на душу такого человека, как их господин, все они, кто больше, кто меньше, оказались на некоторое время во власти этого чувства. Помимо всего этого, те, кого утром не было в долине, первыми узнали про великую новость и воочию видели все, а потом и сами рассказывали другим про радость и ликование населения, про любовь и глубокое почтение к Безыменному, которые вытеснили былую ненависть, былой ужас перед ним. Так что в том человеке, на которого они привыкли смотреть, так сказать, снизу вверх, даже тогда, когда они сами были, в огромном большинстве, частью его силы, они видели теперь какое-то диво, кумира толпы. Они видели его вознесенным над людьми, правда по-иному, чем прежде, но все так же высоко – как всегда выходящим из обычных рамок, как всегда в первой шеренге.
Итак, они стояли в растерянности, неуверенные друг в друге и каждый в самом себе. Кто злобствовал; кто строил планы, куда бы ему пойти искать прибежища и службы; кто раздумывал, сможет ли он приспособиться и стать порядочным человеком; кто, задетый за живое словами Безыменного, чувствовал некоторую склонность последовать им; кто, не принимая никакого решения, собирался на всякий случай обещать все, а пока продолжать есть хлеб, предлагаемый от чистого сердца и такой скудный в те дни, и тем выиграть время. Все затаили дыхание. А когда Безыменный в конце своей речи снова поднял властную руку, подавая знак, что пора расходиться, они удалились гурьбой, понурив головы, словно стадо овец. За ними вслед вышел и он сам, остановился сначала посреди дворика и при слабом сумеречном свете смотрел, как они расходились, направляясь каждый к своему месту. Потом он поднялся наверх за фонарем, снова обошел дворики, коридоры, залы, проверил все входы и, убедившись в том, что все в порядке, отправился наконец спать. Да, именно спать, потому что сон одолевал его.
Никогда, ни при каких обстоятельствах у него не было такого множества запутанных и вместе с тем неотложных дел, как сейчас (поскольку он сам всегда искал их), и все же сон одолевал его. Угрызения совести, которые не дали ему сомкнуть глаз в прошлую ночь, не только не улеглись, но, наоборот, голос их становился все громче, все неумолимее, все строже – и все же сон одолевал его. Весь уклад, весь способ управления, установленный им у себя за много лет с такими стараниями, с таким своеобразным сочетанием смелости и упорства, – все это он сам несколькими словами поставил под сомнение. Беспредельную преданность своих сообщников, их готовность пойти на все, эту верность разбойников, на которую он так давно уже привык опираться, – все это он теперь сам же поколебал. В его поступках воцарилась полнейшая путаница, в доме его поселились замешательство и неуверенность, и все же сон одолевал его.