А мне деньги даются очень трудно. Я никак все не найду какой-нибудь синекуры, которая бы меня кормила, поэтому мне приходится писать во много изданий, выступать с лекциями и так далее, работать в школе до сих пор. Поэтому все люди, которым кажется, что меня многовато, они просто, во-первых, не помнят времен, когда у меня были, скажем, еще и телевизионные какие-то проекты. Эти люди, конечно, адресуют свои упреки напрасно мне, потому что моя бы воля — я бы ограничился уже давно стихами и прозой.
«Поделитесь своим отношением к Олдосу Хаксли и Ивлину Во. Нравятся ли вам их рассказы?»
Честно говоря, выше обоих ставлю Моэма.
«Почему Пастернаку были интересны беседы с Афиногеновым?»
Это как раз очень просто. Понимаете, возвращаясь еще раз к Пелевину, к одной из любимых моих повестей «Затворник и Шестипалый» — изгоями становятся по двум причинам: либо ты затворник, то есть у тебя есть мысли, идеи, ты не любишь социума, ты интеллектуал и так далее; либо ты шестипалый, то есть ты обыватель, но у тебя случайно шесть пальцев.
Вот беседы Пастернака с Афиногеновым — это беседы затворника с шестипалым. Пастернак — принципиальный затворник уже в это время, абсолютный изгой, живет на даче и читает Маколея, изучает историю Англии и переводит Гамлета. А вот Афиногенов — он честный советский драматург, он рапповец. И хотя его пьесы — например, «Страх» — были довольно качественными (ну, уж получше, чем Киршон), но тем не менее он в общем идейный человек. И вот он попал под каток борьбы с РАППом, он исключен отовсюду, он ожидает ареста со дня на день, живет в Переделкине на даче. И пока он там мечется в страхе, в этом ледяном доме, каждое утро к нему приходит Пастернак и своим — бу-бу-бу! — басом ведет душеспасительные беседы. И Афиногенов постепенно забывает о своем страхе, и пишет в дневнике, что «Пастернак — вот масштаб!». Он сидит один на даче, и на этой даче он делает большее и значительнейшее, чем весь Союз писателей. И постепенно он перерастает свой масштаб. И его не тронули тогда. Может быть, действительно Бог ведает. Может быть, действительно тот же ангел-хранитель, который хранил Пастернака, простер над ним свое крыло.
Но дальше случился страшный закон, страшный парадокс, который случается всегда: человек, который перерос свою нишу, обречен на гибель. И Афиногенов гибнет от случайного осколка бомбы, единственного осколка, попавшего в здание ТАСС, когда накануне эвакуации из Москвы он один забежал в это здание какие-то документы забрать — и в этот момент его убило одного в здании этим единственным осколком, туда попавшим. Потом уже, возвращаясь из Америки, где она собирала деньги для воюющей России, на корабле погибла во время пожара его супруга, американка Джейн. Царствие им небесное. Это была удивительная пара. Но удивительно то, что человек, переросший свою нишу, обречен вот так… Афиногенов действительно стал другим человеком. И Пастернак, по сути, спас его от безумия, от деградации, от распада, но дальше спасти его от этого он уже не мог.
«Есть ли в современной драматургии что-нибудь похожее на Вампилова?»
Есть, наверное, но, видите ли, только это надо искать не в социальной драматургии. Вампилов — он же поэт, он очень поэтичен. И в этом смысле, наверное, Ксения Драгунская, последние две ее пьесы… Но тут еще в чем дело? Хотя Драгунская сейчас больше прозу пишет, конечно. Ну, вот такие ее пьесы более ранние, как «Яблочный вор», например, ну, такие. А так мне трудно найти драматурга, который мог бы сравниться с Вампиловым хоть отдаленно. По крайней мере, ну не читал. Вампилов же действительно очень сложное явление. И у него очень живые, очень органичные диалоги. А сейчас драматурги, как ни странно, не умеют писать диалоги — в этом-то и главная проблема. Монологи — еще туда-сюда.
«Может быть, я только у Смирнова чувствовал что-то близкое ему, «Родненькие мои», но ведь это восьмидесятые».
Я даже думаю, что это конец семидесятых — «Родненькие мои». Надо пересмотреть. Смирнов — блистательный сценарист. Он вообще очень крупный писатель. И «Родненькие мои», которые он называл своим высшим литературным достижением (и я здесь с ним совершенно солидарен, кстати), — это прекрасная пьеса. Вот мать моя прочла ее, кстати, только что в книжке «Лопухи и лебеда» и сказала, что все-таки точность языка там такова, что начинаешь чувствовать физически духоту времени и отвращение к героям. Там и любовь, конечно, но отвращение жуткое. Чувствуешь клаустрофобию этой вещи. Андрей Сергеевич, если вы сейчас меня слышите, то мы вам передаем привет горячий!
«Каковы отношения трикстера и политического режима? Может ли он быть частью системы?»