Да, очень интересная история. Спасибо и вам. Но, конечно, я не думаю, что «Три сестры» здесь пародируются. Здесь, скорее, у Толстого его вечная и любимая мысль о двух ликах России: строгая суровая Катя и добрая наивная Даша, которая, конечно, меняется сильно. Я не думаю, что чеховские темы здесь есть. И Иван Ильич, конечно, может отозваться в Илье Ильиче Телегине, если уж говорить о Толстом-старшем и о пародировании каком-то, но думаю, что здесь нет ни отсылок к Ивану Ильичу, ни отсылок к Илье Ильичу Обломову. Я думаю, что просто «Хождение по мукам» — это такая своего рода квинтэссенция русской литературы XIX века. Она, конечно, стоит на плечах всех возможных гигантов. Интереса заслуживает там, по-моему, только первая часть.

Если уж говорить совсем откровенно, то вот было две незаконченные эпопеи… Ну, Толстой свою закончил все-таки 22 июня сорок первого года, еле-еле, с трудом довел «Хмурое утро» до конца. Насколько я помню, шестая книга «Руси» Пантелеймона Романова осталась недописанной. И вот «Русь» — это такой сорокинский роман конца тридцатых годов. Роман Сорокина, который так и называется «Роман»,— это попытка собрать все штампы русской прозы. Но до этого, мне кажется, такую попытку предпринял замечательный еще Романов в своей «Руси» — в книге, которая выглядит как пародия (и, скорее всего, пародией является). Во всяком случае, мать моя, прочитавши, совершенно уверена, что это не всерьез. Но это все абсолютно штампы усадебной прозы, запиханные в один двухтомник (там шесть частей). Мне кажется, что примерно такая же история и с «Хождением по мукам» — такая попытка написать русский эпос о XX веке в манере века XIX. А не получается. Русский эпос надо уже в это время писать либо как Веселый, либо как Пильняк, либо (наиболее удачная попытка) как «Кремль» Всеволода Иванова.

«По вашей теории двойников кому наследует Арсений Тарковский? Как вы оцениваете его поэзию?»

Олег, я довольно высоко оцениваю его поэзию. Я страшно много Тарковского в детстве знал наизусть — благодаря тому, что у меня были две пластинки, я их слушал непрерывно. И для меня Арсений Тарковский был очень значимым поэтом, очень важным. Отчасти потому, что все-таки для меня совершенно волшебным именем был Андрей Тарковский, я бесконечно пересматривал все, что показывали (пока показывали). А когда он уехал, на Журфаке была копия «Зеркала», и нам это показывали. То есть как-то мы имели возможность с этим знакомиться. И конечно, после «Зеркала» я запомнил сразу:

Дитя, спеши, не сетуй

Над Эвридикой бедной

И палочкой по свету

Гони свой обруч медный,

Пока хоть в четверть слуха

В ответ на каждый шаг

И весело и сухо

Земля шумит в ушах.

Я все это запомнил в его чтении задыхающемся, с его интонациями. И Тарковский — крупный поэт.

Потом, когда я понял более или менее его корни — ну, прочитав, скажем, Заболоцкого,— тогда я стал к нему относиться прохладнее. Но потом, со временем, я понял, что какая-то магия в нем сохраняется для меня. Я не думаю, что он был чей-то инкарнацией, потому что у него много отсылок к разным авторам, чаще других — к Случевскому. И конечно, Случевский на него подействовал, но назвать его инкарнацией Случевского я не берусь. Случевский вообще был гениальный поэт, предшественник и Мандельштама в каком-то смысле, и думаю, что в значительной степени обэриутов; многое в нем всего намешано.

Тарковский слишком, мне кажется, сам вторичен для того, чтобы считаться инкарнацией чьей-то. Он поэт, безусловно, слишком эклектичный, но при этом у него были шедевры настоящие. И для нашего поколения он очень много значил, потому что мы Серебряный век не знали, а он как последыш Серебряного века для нас был таким его посланником. Ахматова не зря говорила: «Вот этими руками я тащила Арсения из мандельштамовского костра». На него страшно повлиял Мандельштам — не на уровне манеры, а на уровне лексики иногда, где-то интонационно. И он отсылался к нему постоянно:

Эту книгу мне когда-то

В коридоре Госиздата

Подарил один поэт;

Книга порвана, измята,

И в живых поэта нет.

Но Тарковский дорог мне своей позицией одинокого беженца («На черный камень ночью без огня»), человека, который вставлен, вброшен в чуждое время, и в нем ковыляет на одной ноге — что, кстати, и подтвердилось так страшно в его фронтовой судьбе. Для меня Тарковский — это человек, мучающийся, задыхающийся в чужом времени и пытающийся как-то дотащить до потомков свои заветные воспоминания, заветные пароли.

Все меньше тех вещей, среди которых

Я в раньше жил, на свете остается.

Где лампы-молнии? Где черный порох?

Перейти на страницу:

Похожие книги