Конечно, нельзя переоценить роль Волошина не только в его исторических стихотворениях, к которым мы сейчас вернемся, не только в его стилизациях русских былин и в других замечательных текстах, но прежде всего огромна роль Волошина в создании и в культе вот этого Дома поэта. Дом поэта — это почти небывалый, почти невозможный, особенно в России… не скажу «клуб», не скажу «союз», а это среда. Вот умение создавать изумительную среду Максу было очень присуще. Он умел, знаете, мне кажется, быть (если уж продолжать греческие ассоциации) таким немного Гефестом. Ведь что делал Гефест, бог-кузнец? Когда боги ссорились, он ходил, хромая, вокруг стола виночерпия богов — все хохотали и забывали застольные раздоры. Вот Макс умел быть смешным, он умел подставляться.
Конечно, спасибо Марине Ивановне Цветаевой за вечное утешение всех толстых людей — замечательные слова (толстяки их обожают), что «полноту Макса, толщину Макса никогда не воспринимала как избыток жира, а всегда — как избыток жизни». И действительно, Макс вообще не производил впечатление толстяка рыхлого. Он дерзко лазил по горам, он был цепок, физически очень силен до последнего времени, крепок. Ничем, кроме пневмонии, от которой и умер, он никогда не страдал. В общем, он был довольно такой нестандартный толстяк и даже, собственно говоря, человек выдающейся силы физической, выдающейся мощи. Поэтому он был не столько смешон, сколько он был, наверное, трогателен — в веночке, в хитоне, в сандалиях, с посохом, все эти греческие стилизации вечные, в коротких штанишках. Но все это делало его немного смешным, поэтому сплачивало всю эту компанию. Не зря Шенгели писал: «Да здравствует Макс Волошин, и ножка, и ручка его». Ну, он такой немножко пародийная фигура.
И он умел этих поэтов, никогда между собой не ладящих, взаимно непонимающих, он умел как-то сплотить. У поэтов есть такой обычай (мы помним из Кедрина): «В круг сойдясь, оплевывать друг друга». И действительно, в Коктебеле, наверное, все друг друга терпеть не могли. Там Андрей Белый не мог выносить общество Мандельштама, хотя Мандельштам посвятил потом его памяти невероятно трогательные стихи, и читал ему «Разговор о Данте», в котором Белый ничего не понял. Но это было все равно такое общение, сплоченное общим отношением к Максу, чуточку насмешливым.
Хотя на самом деле я думаю, что Макс как поэт давал хорошую фору подавляющему большинству наезжавших туда поэтов. Исключение составляли, я думаю, Мандельштам, Белый, Чуковский отчасти. А в остальном он поэт-то был крупный, крепкий.
И понимаете, риторическая неудержимость Макса во многом диктовалась действительно дефицитом общения. А потом, прибавьте к этому очень трудные отношения с матерью. Принято идеализировать с легкой руки Цветаевой Елену Оттобальдовну Кириенко-Волошину (она же Пра). Действительно лихая очаровательная женщина, которая в качестве свидетеля на свадьбе и в качестве крестной матери Али расписывалась «неутешная вдова Кириенко-Волошина». Она была женщина веселая, интересная. Но, видите ли, она не любила ведь Макса позднего, зрелого, он ее раздражал. Материнская любовь, наверное, была, с ней ничего не сделаешь, но она ругала его постоянно за избыточную мягкость, за женственность, за нерешительность. Она говорила: «Вот Сережа — рыцарь, — Эфрон. — А ты, Макс? Ты — женщина. Ты — баба».
И в дневниках Волошина… В «Аграфе» вышла большая книга. Я помню, я чуть не со слезами их читал. Понимаете, грех говорить, я однажды в музее Волошина ну просто разревелся, потому что я представил себе его жизнь здесь, в последние годы, когда к нему наезжали экскурсии, красные матросы, солдаты и просили: «Расскажите нам о ваших идеалистических заблуждениях». Макс, который распахивал свой Дом поэта всем, а над ним откровенно и в лицо издевались графоманы, в тысячу раз худшие, чем он сам. Какая страшная жизнь! И особенно в последние годы, когда он, умирая, так ждал публикации в «Новом мире», в жалком тогдашнем, советском «Новом мире», и умер, не дождавшись этой публикации, умер, ожидая августовского номера, с надеждой, что там будут его строчки, легализующие его. Макс, который с двадцать восьмого года не имел ни одного публичного выступления! Представляете себе? Этот духовно щедрый человек, который завещал свой дом, который еще при жизни отдал его Союзу писателей и принимал совершенно чужих людей, и жил, по сути дела, на их подачки. Ну, это страшная жизнь!
И при этом у нас есть крайне высокомерные воспоминания Бунина о нем — ну такие противные, где тоже издевательство над его риторикой:
Над этим Бунин измывается. Но, простите меня, ведь поэзия Бунина еще более риторична. И его метафоры зачастую выглядят гораздо, ну, напыщеннее Максовских. Хотя Бунин, конечно, прелестный поэт и, думаю, может быть, великий поэт, но Волошин-то не хуже.