Дома я принимаю душ, делаю прическу и надеваю платье, сшитое для открытия выставки. Изящный крепдешин цвета мягкого пыльного золота колышется. Лиф с вырезом-лодочкой, расшитый серебряными желудями и бледно-голубыми незабудками, а пышная юбка с такими же малиновыми эллипсами, как и на плаще Элишевы, в форме длинных семян с бледно-желтыми ядрами. На широком поясе вышитый шелком узор танцующих лазурных и алых облаков. Платье струится как жидкость и светится, когда ловит лучи. Трис, скорее всего, будет единственной, кто оценит источник вдохновения.
Как всегда, я готова заранее. Сижу и просматриваю документы, сложенные возле моей сумки. Два экземпляра электронных билетов, расписание, контактные телефоны в Иерусалиме, письмо-приглашение от Управления древностей Израиля, паспорт, страховка. Лечу я только на следующей неделе, но, держа эти бумаги, я верю, что поездка действительно состоится. Я складываю каждый листок бумаги и помещаю в сумку. Вставляю в паспорт международные водительские права – небольшое дополнение, которое укрепляет мою решимость.
До начала мероприятия еще час. У меня есть время навестить маму.
Она сидит за старым столом из ламинакса, пришивает жемчуг к корсажу.
– Подай ножницы, – просит она, когда я вхожу в кухню.
И ловкими движениями обрезает выбившиеся нити.
– Меня пригласили в Израиль помочь с одеждой, найденной в пещере у Мертвого моря, – говорю я. – Экспонатам две тысячи лет. По меньшей мере. Цвета по-прежнему насыщенные, малиновый и индиго. Стеклянные изделия тоже. Баночки с краской, ожерелья из витого стекла, серьги. Несколько маленьких изделий из черного стекла, о которых все говорят. Редкость для того времени.
Мимолетный взгляд в мою сторону. Фиолетовые глаза изучают мое лицо и платье. Она возвращается к вышивке жемчугом на декольте.
– Дочери мэра исполняется двадцать один год, – говорит она.
Так начинается танец обрывочных разговоров, который происходит каждый раз, когда мать чувствует угрозу.
– Работа на полгода, – невозмутимо продолжаю я. – Оценка, каталогизация. Кое-что подреставрировать совместно с их куратором. Вот, у меня есть фотографии.
Я нахожу фотографии и протягиваю телефон, чтобы показать ей, пролистываю фотографии фрагментов тонкой туники, сложных кусочков стекла. Мерцающий сосуд из черного стекла, уютно устроившийся на ладони археолога.
Не поднимая головы, она откладывает лиф в сторону и вставляет новую нить в игольное ушко для подшивки.
Швейная машинка пыхтит: чух-чух. Мать не отрывается от ткани, проходящей под ухоженными ногтями, с тем же перламутровым лаком для ногтей, которым она пользуется всю жизнь.
– Ты перестала посещать психиатра, – говорит она, убирая ногу и вытягивая ткань. – Я сразу вижу.
Она прекращает шить. Смотрит.
Раньше то, что она сказала, как сказала, меня всегда унижало. Почему я не видела на ее лице страха так ясно, как сейчас? Эту пожирающую боль.
Я вытягиваю из-под стола стул. Она вздрагивает, словно я нарушила границу.
– Я все хочу, чтобы история закончилась по-другому. Но каждый раз, как вспоминаю, снова его теряю. Единственное, что можно изменить, – это будущее.
Она снимает очки и дрожит.
– Он был моим тоже. Они оба.
У нее кривится лицо в растерянном яростном горе.
– Ты хочешь, чтобы я их заменила. Я не могу. И не хочу.
– У тебя есть возможность начать сначала. Снова выйти замуж, а ты, глупая, ее не видишь.
Она будто обвиняет. Но я вижу только жалость.
Какое-то мгновение я выжидаю.
– Почему ты терпела отца?
Я едва дышу, выговаривая это.
– Он не всегда был таким.
– Я помню его именно таким.
– Он сдерживался. Старался изо всех сил.
– Неужели так трудно не поднимать руку на жену?
Давить бы не стоило. Но, попадая в этот дом, я каждый раз непроизвольно съеживаюсь.
– Отцу нужна была помощь. – Я не повышаю голоса. – У него явно было не в порядке с головой.
Она вскакивает и роняет на пол ножницы.
– Да как ты смеешь.
Она прищуривается и зажимает уши руками. Словно то, что она не видит и не слышит, спасет ее.
– Его давно нет на свете, а ты все так же неслышно ходишь, словно он вскочит с кресла и тебя ударит. У меня в голове не укладывается: ты до сих пор хранишь это проклятое кресло.
Я хватаю ножницы с пола и, подойдя к старому креслу, вонзаю лезвия в кожу. Кромсаю его подушки, пока мать визжит: прекрати! Но я не останавливаюсь. Я вонзаю в него лезвие, пока изнутри не вываливается обивка.
Мать всхлипывает, зажимая руками уши.
Я подхожу к ней, пытаюсь обнять, но она отрывает руки от ушей и меня отталкивает.
– Эгоистка. Всегда была. Думаешь о себе и осуждаешь других.
Слезы оставляют на макияже белые разводы.
– И, конечно же, ты больше никогда не выйдешь замуж, потому лелеешь историю о бедной, убитой горем вдове и жалком призраке жизни.
У меня дергается рука, готовая дать ей пощечину, но она спохватывается сама. Прижимает руки ко рту. Стоит передо мной. С глазами, расширенными от шока, замешательством от яда в словах. Вижу сожаление у нее на лице. Смотреть, как она унижается, еще невыносимее, чем слушать ее слова. Она такая жалкая. Глаза затуманены печалью, сожаления пропитывают мозг.