Перед рассветом навьючивают ослов. Мать и Цад уйдут до жары.
Отец шаркает по двору, тяжело опираясь на палку.
– Утром он смазал маслом бороду, – сообщает Цад. – Потом сунул нос в бутылочку и сказал: «Не галбан». – Лицо братишки сияет радостью. – Я понюхал масло, и он прав!
– А завтра покажет на камень и скажет: «Два инжира», – добавляет мать.
Цад хмуро смотрит на маму. Я бы так не отважилась.
– Как ты похож на сестру, – вырывается у нее.
На этот раз ее обвинение производит обратный эффект: я счастлива, что мы похожи.
– Если он попросит хлеб, дайте ему воды, – оставляет последние распоряжения мать. – Когда хватает себя руками, ему нужно в уборную. Он помнит, что надо идти, но не знает, куда и как.
Я никак не улучу момент, чтобы подарить Цаду подарок, мать крутится рядом.
– Удивительно, но он часто говорит что-то смешное или милое, – говорит Цад, оставляя мать укладывать вещи.
– Держи, это тебе, сама сделала, – сообщаю я и, пользуясь случаем, протягиваю руку со стеклянным сосудом.
– Что это? – спрашивает imma, отталкивая меня. – Дай посмотреть.
Цад хватает сосуд и отворачивается от матери, чтобы хорошенько рассмотреть одному.
– Ладно, потом покажешь, – раздражается она и возвращается к вещам.
– Ты знаешь, что я люблю черные камни?
Я киваю.
– Это намного лучше.
Он сжимает стекло и, поднеся к губам, целует.
– Где бы ты ни был, с тобой мои молитвы, – поясняю я.
– Навьючь мешки на осла, – командует мать. – До полудня надо добраться до Вифлеема, где я хочу отдохнуть.
– С ней труднее, чем с папой, – понизив голос, чтобы мать не слышала, признается Цад.
Сквозь серьезное выражение лица мелькает усмешка. Мальчишка, каким он должен быть.
Я протягиваю брату руки, но он их отталкивает и обнимает меня.
– Разговаривай с папой, как будто он понимает, – просит он и ждет моего согласия. – И всегда говори правду. Вдруг он и впрямь понимает.
Отвязав осла, он останавливается. Мать манит к воротам, подгоняя.
– Приходи к нам скорее, брат, – приглашаю я.
– Когда у тебя родится сын, приеду навестить племянника, – широко улыбаясь, отвечает он.
Я потрясена и не знаю, что сказать. С тех пор как прекратились месячные, прошло восемь лет. Уж не издевается ли он, как мать?
Но он говорит взволнованно, искренне.
– Sh’lama, сестра, – улыбается он.
Он прячет черный сосуд в сумку на поясе.
– Очень жарко, будет очень жарко, – говорит отец, шаркая рядом со мной.
– Да, папа, жара будет сильная, – соглашаюсь я.
– Слишком жарко воробьям.
Он неуверенно касается лба рукой.
– Папе здесь будет хорошо, – обещаю я, пока Цад, храбрясь, целует его на прощание.
– Пойдем, Цад, – зовет мать. – Прощаться всегда тяжело.
– А вот тут она права, – говорю я брату, но улыбнуться не получается. – На счет «три» разворачиваемся и уходим?
Он кивает, и я смахиваю с его щек слезы.
– Один, два…
Я беру папу под руку и выдавливаю прощальную улыбку:
– Три.
Брат поворачивается в одну сторону, мы с папой – в другую, и так расходимся. Коринна запирает ворота.
Утром я веду папу прогуляться по холму к мастерской. Захария поставил стул под старым оливковым деревом: чтобы его обхватить, потребовалось бы три человека.
– Бе, ба, бе, – говорит отец, указывая на холмы в направлении порта Ашдод.
– «В Ашдод, где море голубое, приплыл бы я побыть с тобою», – декламирую я.
Этот кусочек стихотворения я помню с детства, но только часть, поэтому повторяю то, что уже сказала, и помогаю ему сесть.
– С, с, с, – говорит отец, напрягаясь. – С тобою.
– Сегодня воздух пахнет морем, папа.
Я сажусь рядом с ним на землю. Жду, пока он не задремлет.
В мастерской полыхает огонь, и мне жарко. Кожа покрывается испариной, пот капает со лба, обжигая и застилая глаза. Я дышу неправильно. Не с легкостью, как обычно. Я бросаю изделие, над которым работаю, и выбегаю наружу. Наклоняюсь, чтобы перевести дыхание. Папа удобно сидит в тени, беспокойные морщинки у него на лице разглаживаются. Руки он держит на коленях так же, как сидел, насколько я помню, во времена моего детства.
Я вытираю слюну у него с подбородка, он упорно работает губами, пытаясь говорить.
– Сегодня для меня слишком жарко, папа.
– Слишком, слишком, – бормочет он. – Слишком жарко для воробьев.
Это фраза, к которой он все время возвращается, и мне интересно, из каких кусочков складывается эта мысль. Какие связи в памяти полностью нарушены?
– Папа, есть хочешь?
– Один инжир, – отвечает он.
– Может, два, – говорю я, помогая ему встать и вручая палку.
– Два, два. Два.
Он показывает на небо. Я ищу две тучки или две птички. Хоть что-нибудь в двойном количестве. Ничего.
– Цад, приходить?
По интонации я догадываюсь, что это вопрос, и я чувствую жар в животе, вспоминая слова Цада о том, что он вернется познакомиться с племянником.
– Надеюсь, – говорю я, вспоминая первое правило: говорить так, будто отец понимает.
– Ба, бе, приходить, – говорит отец. – Нет здесь.
Он толкает голову рукой и стонет. Мучительное выражение у него на лице разрывает мне сердце.
Пока мы идем, косые лучи солнца отбрасывают длинные тени.
На половине пути отец останавливается.
– Еще чуть-чуть, папа, – говорю я, гладя его руку, схватившую мое плечо.