На Катьку напялили белесый застиранный халат c коричневыми пятнами, и вот она уже стояла по ту сторону прилавка, маленькая, трогательная, беспомощная, перед ордой нахальных богачей. Мне сделалось ужасно жалко ее и захотелось увести прочь, но опять же – как я недооценил свою коханую! Ее стеснительность мигом прошла, Катя расправилась, приподнялась, и лицо ее приобрело нагло-хозяйское, циничное выражение советской продавщицы, которое умирать буду – не забуду. Я смотрел на нее и не верил глазам: как же мастерски она недоливала, как швыряла сосиски и орала на мужиков, как виртуозно обвешивала и обсчитывала, не давая стрелке весов остановиться, а когда один из прозаиков стал возмущаться и потребовал жалобную книгу, – божечка ж ты мой! – как Катюшка вскипела, перешла в наступление и обозвала его графоманом, которого никто, кроме таких же бездарностей, как он сам, не читает, и жалобная книга по сравнению с его писульками – шедевр!
– Ты меня читала? – поперхнулся он.
– Нам вас на семинарах по текучке впаривают, – отрезала Катерина.
Бедняга побледнел, стушевался, и никто его больше не видел, а она еще пуще ругалась и звала всех мужиков бездельниками и балаболами, гнала домой к женам и детям, кому-то наливала, кому-то говорила: тебе, дармоеду, хватит, – а иных просто выставляла на улицу, используя в качестве вышибалы аспиранта бывшей Петиной кафедры научного атеизма. Потом вдруг перешла на мову, отчего сделалась еще прелестней, острей и заметней, – я же говорю вам, дорогие мои, украинский язык в таких случаях незаменим, – народ упоенно ей подыгрывал, заигрывал, скандалил, шумел, улюлюкал в ответ, и, представьте себе, матушка, даже дамы признали ее первенство, смирились, или же Петя их об этом попросил, не знаю, но к Кате вернулась жизнь.
Да, я был готов простить все своему купавинскому другу за эти смеющиеся глаза, за звенящий голос, за чудесным образом воскресшую Катину душу. Это она, счастливая славянка Катя Фуфаева, заградила в тот вечер мои уста и не позволила им уронить слово горькое и изменить ход российской истории, потому что, кто знает, вдруг, выслушав меня, лицемерные кровопийцы устыдились бы, одумались и вернули народу его деньги по самому честному курсу. И, может быть, я все-таки вылез бы со своей обличительной речью, но тут рыжий господинчик предложил каждому рассказать, как он заработал первый капитал.
Я униженно отступил, однако и остальные враз опустили головы, замялись, застеснялись, побледнели, покраснели и как в рот воды набрали.
– Ну начинай тогда ты, именинничек, – приказал со смехом рыженький.
– Чартерами, – ответил Петя, и на лице у него появилась хорошая улыбка. – Я чай с Цейлона возил.
– Мы все возили понемногу чего-нибудь и как-нибудь, – подхватил реформатор и заботливо поправил одеяло, укрывавшее писательского внука.
– Не, – покачал головой мой друг, – с Цейлона как раз не все. Туда лететь тогда можно было только через Пакистан. А они требовали, чтобы все борта садились у них для досмотра, и деньги за это брали немереные. А могли и груз конфисковать, ничего не объясняя.
– Ну и как же ты? – спросил главный редактор желтой комсомольской газеты: он был охотник и потому больше всех давал денег Пете на защиту животных.
– Полетел в Исламабад и напросился на аудиенцию к премьер-министру. Ну то есть как напросился? Это денег, конечно, стоило. Больших денег, – шмыгнул Павлик носом, точь-в-точь как мальчик у нижних ворот в Купавне. – А главное, те, кто деньги брали, сразу предупредили: ничего у вас не получится. У нас глава правительства хоть и женщина, но любому мужику фору даст. А имя ее знаете, говорят, как переводится? Безжалостная! Только мне терять было нечего.
Железный Винни-Пух очнулся:
– Так ты чего, с Беназир Бхутто, что ль, говорил?
– Как с вами, – засмеялся Петя.
– Я эту цыпочку обожаю, – чмокнул губами Винни и вытер тыльной стороной мягкой ладошки слюни.
– Она не цыпочка, – возмутился Павлик. – А очень красивая, достойная женщина.
– А ты, парень, часом не врешь? – спросил комсомолец подозрительно.
– У нее волосы черные такие, гладкие, и с них время спадал белый шелковый платок. Она то и дело его поправляла, а я не мог понять, почему нельзя платок чем-то закрепить, – размечтался Петя. – Сказала, что дает мне ровно две минуты. А вышел я от нее через час. Я ей о себе стал рассказывать. Как в детстве о велике мечтал, как меня из универа вышибли, как в «Тайване» водолазками и батниками торговал, как деньги взял взаймы у чеченов и, если не верну, мне смерть, счетчик уже включили. И она сжалилась – сделала для меня исключение.
– Вы ей всё-всё рассказали? – вмешалась вдруг Катя.
– Всё, – он повернулся к ней, и больше всего меня поразило выражение Петиных глаз. Никогда в жизни я не видел купавинского голована таким растроганным и нежным и даже представить не мог, чтобы он так на кого-нибудь смотрел.
– И про то, как воду к камню носили?
– И про это тоже. – Павлик почему-то совсем не удивился ее вопросу, только коровьи глаза его еще больше увлажнились.
Никто ничего не понял, а Катя сказала: