…Я шел по своему двору и не узнавал его. Вывороченные из земли трупы деревьев казались еще живыми. Оголенные желтые сломы как будто сочились. Я гладил деревья, садился возле них, долго смотрел и не мог поверить, что нашего двора, в том виде, каким я его знал, больше нет. Одна из груш погибла. Ветки березы больше не стучали в наши стекла (одно стекло в квартире, кстати, разбилось). Но главное – не было больше того солнечного света сквозь листву, который меня так очаровывал. Понадобилось несколько недель, чтобы распилить эти десятки, может быть, сотни мощных стволов и вывезти их за город. Упали все тополя, которые стояли в два ряда вдоль улицы Кедрова. (Сегодня уже выросли новые деревья, но не такие большие.) Дом стал каким-то голым.
Когда я шел в тот день, потрясенный и ошарашенный, возле подъезда стоял Витя.
– Вот… горе-то какое, – сказал он. И зашагал своим хромым шагом куда-то к метро.
Примерно за год до этого мы купили собаку.
Это была рыжая девочка, помесь, как нам сказали, лабрадора и сеттера, последняя из помета, слабая и дрожащая. У девочки было врожденное заболевание, приступы собачьей эпилепсии, когда эти приступы начинались, дети замирали и тихо гладили ее, скулящую и бьющуюся в конвульсиях. Это было печально.
Но это была наша первая собака и мы ее очень любили.
Нам удавалось провезти ее в метро до Нескучного сада, в какой-то большой сумке, чтобы как следует погулять. Прогулки эти были упоительны, особенно осенью. Однажды мы таким образом дошли до знаменитого пруда под горбатым мостиком, который, говорят, построили еще для Екатерины Великой. Пруд был невероятно живописен. Мне было так хорошо, что я отпустил собаку и не заметил, как она прыгнула в ледяную воду. С трудом могу сообразить, каким образом мне удалось поймать ее за ошейник с берега и вытащить на берег. Джуля страшно дрожала. Я завернул ее в свою куртку, свитер, взял на руки как ребенка и буквально побежал к метро. Казалось, что она умирает. Это имело, конечно, свои последствия.
Приступы участились, болезни стали более продолжительными. Она умерла в возрасте семи лет.
С Джулей можно было идти мимо лавочек в темноте, где светились огоньки сигарет, забираться с ней в любые углы, на любые пустыри. С собакой было как-то спокойно.
За эти годы, которые прошли на Кедрова, много чего еще случилось – война в Чечне и выборы президента, дефолт и взрывы домов, – но то, как были выворочены деревья, словно прошла бомбежка, и то, как я бежал с собакой, которая замерзала и задыхалась от ужаса, запомнилось очень остро.
Как я уже говорил, непрочность этого мира была мне явлена именно тогда.
Что же касается моего соседа Вити…
Он всегда казался мне фигурой в какой-то степени символической, и тут, наверное, нужно какое-то обобщение.
Так уж повелось, что Москва никогда не делилась на богатые и бедные районы, по имущественному или социальному цензу. Это даже при том, что при поздней советской власти очень полюбили строить целые дома или кварталы «для начальников» – «дом МИДа» на Смоленской, «министерский дом», «генеральский дом», «цековский дом» – и все равно их всегда окружали дома, так сказать, «со смешанной структурой». Люди давали этим домам для начальников насмешливые клички – «ондатровая деревня» (у советских начальников были в моде такие зимние пальто с ондатровым воротником, их шили в специальных партийных ателье) или «царское село». Но эти самые «царские села» тонули в общем океане московского равенства и никогда не определяли статус района.
И это при том, что Москва в поздние советские годы уже была невероятно «блатным», как мы все говорили, городом: по блату поступали в институт, по блату добывали кусок мяса в магазине, по блату лечили зубы, по блату покупали книги, по блату брали путевки в санаторий. И тем не менее более богатых и более бедных районов в Москве никогда не было. Ну вот не было их, и все!
Этот – по сути главный – принцип московской жизни легко было увидеть невооруженным глазом.
Можно было, например, войти в любой практически двор на Арбате, увидеть черную «Волгу», смирно ждавшую у подъезда какого-нибудь заместителя министра, и тут же через десять шагов натолкнуться на такую жуткую пьянь, что не приведи господь. Это вот и были
Такое всегда считалось в Москве нормальным.
Возможно, думаю я сейчас, это была единственная мировая столица, где жизнь упрямо строилась именно по такому принципу.
И никому – ни Брежневу, ни вечному московскому начальнику Гришину, ни Горбачеву, ни Ельцину – Москва не давала этот принцип изменить.
То, что происходит в Москве сейчас – это, в сущности, бунт властей против этой практически столетней демократической традиции.
Против той традиции соседской культуры, которая в этом городе была всегда. Была и до революции (всегда рядом стояли совершенно непохожие по социальному составу дома), и уж тем более после нее.