Действительно, таких огромных сложных ворот я в других русских городах никогда раньше не видел. Это были ворота резные, на огромных столбах, с невероятными чугунными замками и засовами, с узорами и какими-нибудь грубо выструганными птицами на навершье.
– Как это называется?
– Навершье, навершье, – повторил Калашников. – Пойдем посмотрим.
Мы зашли во двор, махнув жильцам (Калашникова тут знал каждый), и осмотрели мир хозяйского подворья: огромный дом и высокую крышу, сени, хлев и подклеть, сарай и амбар – чего тут только не было.
Казалось, что все это сохранилось в таком виде еще с дореволюционных времен. Не было ничего разрушающегося, старого и покосившегося.
Люди, которых мы встречали, смотрели на нас с затаенным любопытством и сдержанно кивали.
– Понимаешь, какие тут куркули живут? – возбужденно прошептал Калашников. – Все себе, себе… Такая, брат, психология.
За мной всюду ходил секретарь горкома комсомола (так было положено), сопровождая меня в столовую, в гостиницу, на интервью, вечером советовал никуда не выходить: «У нас тут небезопасно вечерами», – попросту сказал он. Я поверил.
Как-то мы раз зашли в кинотеатр, не помню зачем, посмотреть какую-то дежурную фотовыставку, кажется, или просто попить чая с булкой в буфете, и вдруг он завел меня в темный зрительный зал и показал:
– Видите, вон то кресло – в девятом ряду, тринадцатое место?
– Вижу, а что?
– Да тут у нас такая история, – загадочно сказал он. – Если садится человек в это кресло, его обязательно убивают. Это чистая правда, я не шучу. Уже много лет так.
– Ага, – сдержанно сказал я.
Наконец мы дошли до клуба обувной фабрики, где работал Калашников. Обувная фабрика здесь была потому, что с дореволюционных (опять же) времен в этих краях выделывали кожи из шкур домашних животных.
За какой-то час Саша рассказал мне буквально все.
…Как целый месяц ходили на телегах со скоморошьим представлением («мистерией») по татарским и русским деревням, как устроили «Алые паруса» на Белом озере. Плоты, русалки, Грей и Ассоль на рассвете. Как теперь работают над третьей частью триптиха – театр на воздушном шаре.
Я записывал в блокнот.
В принципе, материала было уже достаточно.
Но меня поразили не его рассказы, а сам Калашников. Я не мог это сформулировать точно. Но чувство, что этот человек меня затягивает в какую-то глубину, воронку, было уже тогда.
Что еще запомнилось – это сочетание его безумных идей с воздухом Кузнецка, колючим и тяжелым. С этими воротами до небес, «домами куркулей», грубо вырезанными деревянными птицами на навершье, с этим холодным недоверчивым взглядом людей на улице, с этим тринадцатым местом в девятом ряду. Здесь внутри обычного советского казарменного неуюта, который я хорошо знал, было что-то еще другое. Свое. Свой местный провал в глубину.
Вечером того же дня мы пришли к нему домой, в скромную двушку в пятиэтажке, где его жена Таня напоила нас чаем.
На следующее утро я уехал в Москву.
Очерк о театре «Бум» долго валялся в гранках. Он, во-первых, был слишком большой (ну подумаешь, детский театр, что за сенсация). Во-вторых, было не совсем понятно, на какую полосу его ставить – по школьному отделу надо бы на вторую, по отделу культуры – на четвертую. Секретариат не мог выбрать.
Ася была беременна Сашей. В январе, то есть не в сезон, мы взяли путевки в пансионат издательства «Правда» в Юрмале и поехали на две недели на Рижское взморье. Было прекрасно. Мы как-то упоительно ходили по заснеженному пляжу, заглядывали в пустые кафе, половина из которых не работала, смотрели на сосны, я писал, Ася все гуляла и гуляла.
Мягкий морской воздух делал жизнь более светлой и рождал надежды. Неизвестно на что. Шел 1988 год.
Однажды я просто купил в киоске газету – и увидел там свой очерк про Калашникова. Очерк стоял на четвертой полосе «Комсомольской правды», на почетном месте рядом со спортом и погодой, солидный такой трехколонник, наверняка у отдела культуры что-то в последний момент слетело и срочно нужно было на что-то заменить.
…Мы приехали в Москву, и сразу раздался его звонок.
Он орал в трубку что-то восторженное.
Через некоторое время Саша приехал в Москву и пригласил нас с Асей в театр на Таганке. Там была премьера – «Борис Годунов». Николай Губенко кидал через всю сцену огромный железный лом, метров на восемь. Лом красиво летел и втыкался, зловеще покачиваясь. Это я запомнил на всю жизнь.
Страна жила в ожидании переворота, бунта, диктатуры, беды – в общем, чего-то страшного. Вонзающийся в сцену лом отлично иллюстрировал эту мысль о власти и ее непрочности. Но было, как говорится, прикольно.
Вообще у Калашникова, как выяснилось, там и тут работали ученики – и он мог нас «на что-нибудь сводить» в московских театрах. Но я стеснялся просить.
Прошло года два. Саша однажды появился у меня в «Огоньке», как-то вдруг, не предупредив.
– Как ты это сделал? – потрясенно спросил Калашников, плотно закрыв дверь кабинета.