Когда Морозов устроил бардак в родительской квартире на Самаркандском, когда он вскрыл запретный ящик и прочел тетради – два этих разных Аннинских соединились у меня в одного человека.
Итак, новые читатели настойчиво хотели встретиться с дядей Левой и «поговорить» о тетрадях, но повода все не находилось. Ну а позднее я понял почему – он категорически не хотел обнародовать историю их создания перед незнакомыми ему молодыми людьми, даже перед «своими» и «проверенными».
Он искренне (я бы сказал, истово) продолжал считать, что эта книга «не для чужих глаз», что посторонним там делать нечего. Что эта книга только для родственников, для дочерей, для их детей, для сестры Алены и ее семьи, для братьев Шуры Иванова и их семей. На этом предполагаемая аудитория и заканчивалась. Всего он сделал первоначально девять или десять экземпляров. И все.
«Жизнь Иванова» таким образом была опрокинута куда-то туда, в будущее, в жизнь новых поколений; но, даже отрезанная от читателя, книга вела свою, полуподпольную, партизанскую, катакомбную (как и весь остальной самиздат) жизнь.
Ее нельзя было предложить ни в один толстый литературный журнал – и не только по цензурным соображениям, такого объема текст туда невозможно было бы засунуть и просто технически (потом появился, конечно, прецедент с «Красным колесом» Солженицына, но это было уже потом). Резать, давать «главами» было бессмысленно, исчезал основной принцип книги: о священном статусе любого документа, любой записки, любого черновика, любой «речи на партсобрании». Исчезало само дыхание книги, исчезало вообще-то главное. Потом, уже в девяностые, «Вагриус» издал «Жизнь Иванова» в сокращенном (в три раза) виде. Аннинский считал этот опыт неудачным.
Он неоднократно (после «тетрадей») возвращался к домашнему переизданию «Жизни Иванова»: сначала был долгий, многолетний, мучительный процесс электронного набора и вычитки, переноса на дискеты, на диски – в общем, на электронные носители, сканирования картинок, внесения правок, дополнений и изменений, книга была издана в красивом красном переплете, сначала в двух томах, потом в трех, в еще более «идеальном», «вычищенном» виде – но это всегда было очень строго посчитанное количество экземпляров, именных экземпляров, и оно практически никогда не менялось.
…При том, что не только я, конечно, но и многие другие люди наверняка говорили дяде Леве, что это – удивительный текст, гигантского масштаба именно в смысле литературы, по своей фантастической детализации эпохи, по своему главному, очень личному стержню, что его обязательно надо печатать как книгу, как роман, – но Аннинский пожимал плечами и уходил от разговора.
Причины были, конечно, совсем не «внешние», то есть соображения цензурные или технические. И цензурные, и технические постепенно отпадали.
Но были и другие.
Книга была, конечно, невероятно откровенной, иногда до пронзительности. Ну а как иначе?
Как отделить то, что «можно рассказывать про отца», от того, что «нельзя рассказывать про отца»? Будет нарушен главный определяющий принцип – честность, правда характера и эпохи, в каком-то смысле страстная и любовная, но
Принцип, который до сих пор не до конца, не вполне утвердился в нашем сознании – ведь мы всегда хотим отделить те «части» наших предков, которые нас устраивают, от тех, которые не устраивают, или предъявить им счет, дистанцироваться или окружить их судьбу некой легендой, упаковать и укутать. Аннинский не делал ни того ни другого.
Одновременно с тем, как Лев Александрович закончил «Жизнь Иванова» (ну примерно в это же время), вышел на экраны «Солярис» Тарковского. «Солярис» быстро стал популярной классикой, о книге Аннинского публика узнала значительно позже, да и узнала ли она вообще?
Два автора, Тарковский и Аннинский, которые в свое время могли встречаться в квартире на Таганке, в «доме со львами», где когда-то жила Асина бабушка Рахиль Гордон, ее дочь Елена Александровна, где в тридцатые годы часто бывал Шура Иванов – выпустили в свет вещи, неизмеримо далекие друг от друга и чем-то очень близкие по смыслу.
Как в «Солярисе» мыслящий океан посылает герою оживших персонажей из его памяти, воплотившихся в странное, но живое вещество (их можно трогать, с ними можно общаться, даже спать с ними), так и в книге Аннинского есть не просто «образ отца», а сам отец, со всеми подробностями его существования. Аннинский растворяется в отце настолько, что теряет границы своей личности.
Он настолько
Он настолько
Конечно, и тогда, даже в официальной советской литературе, существовали большие мастера, прекрасные книги (Валентин Распутин, например, или, с другой стороны, Юрий Трифонов). Но…