Итак, общество здесь подобралось изысканное – почти сплошь интеллигенция. Покачиваясь на финских вращающихся креслах, мы вели неспешные, безумно интересные беседы. Тихая, кроткая, улыбчивая девушка Лена рассказывала, что она ничего не может есть, кроме хлеба и воды, потому что чувствует боль всех растений и животных, убиваемых человеком для пропитания. Ела только ради мамы и мечтала найти такого же человека, как она, который бы питался солнечной энергией и водой, уйти с ним жить в пустыню. Она понимала, что мечта ее практически несбыточна, и потому мужественно несла свой крест среди обычных людей, включая психушки, и лишь просила не посылать ее на кухню чистить картошку, ибо для нее это равносильно фашистским концлагерям, в которых с людей заживо сдирали кожу.
…Да, пожалуй, это был какой-то момент в ее жизни, когда все немного наладилось – был, собственно говоря, ее личный врач с «Каширки», Владимир Раюшкин[1], кандидат медицинских наук, с которым у нее тоже был
Да и он ее ценил, он понимал, что она – необыкновенный пациент.
Он писал о ней так (в «междусловии», помещенном между первой и второй частью «Исповеди»):
Ее жизнелюбие, торчащее и кричащее из каждой буквы «Исповеди» – очевидно. Говоря, что депрессия – смерть любви, Мариничева забывает, что в свою очередь любовь – смерть депрессии, а недостатком любви, как мы знаем, автор не страдает.
…Была если не денежная работа, то
Были визиты друзей, пусть нечастые, и были даже праздники – дни рождения, на один из них мы приехали с Асей и Фурманом.
Была служебная дача в Мамонтовке, получила ее Мариничева, еще когда работала в «Комсомолке». Но жила там, конечно, вся семья: и Лена с детьми, и мама Раиса Федоровна, у Оли был свой домик.
Эту дачу Мариничева, обожествлявшая буквально любое растение, любую букашку, очень любила.
Она регулярно ездила по редакциям, приносила главному редактору цветы, конфеты, новые рукописи. Это был целый торжественный ритуал.
Это был ее образ жизни, который – несмотря ни на что – имел все черты полноценного и насыщенного человеческого существования.
…Я немножко путаюсь в том, что было раньше – первый инсульт или смерть мамы.
Наверное, все-таки смерть мамы. Сначала Оля осталась одна. А потом случился инсульт.
Жизнь ее стала сильно сложнее, но она и раньше не была легкой. Оля терпеть не могла ездить на кресле, предпочитала
Однажды она все-таки согласилась сесть в кресло, и мы поехали в ближайший парк – оказывается, он был огромен, живописен, располагался вдоль огромного пруда (так называемой Джонгарки) – и я подумал, что вот тут гулять мне нравится гораздо больше, и несмело спросил – может, все же попробуем делать это регулярно? Оля сказала, что подумает.
…Здесь, на этой лавочке, во дворе на Стартовой, я ее однажды сфотографировал на телефон.
Особенность этого снимка, наверное, в том, что Мариничева тут выглядит чуть растерянной, она слабо улыбается из-под своей летней шляпы, слабо оглядывается вокруг – на весеннее солнце, на серенький день, на травку. Тут в ней нет того обычного победительного огня, который всегда присутствовал на любой ее фотографии. Здесь она уже другой человек – тихий и вроде бы слабый.