…У Оли была, конечно, очень сложная личная жизнь, что уж тут говорить.
За одним великим и талантливым педагогом следовал другой, снова и снова появлялись на страницах газеты огромные статьи, посвященные каждому из них, вспыхивал короткий, но бурный роман, и затем – болезненные расставания.
Они все были разные – один был либералом и демократом, другой – мистиком, православным патриотом и почвенником, третьего – который был фанатом трудных горных походов – посадили за «преступную халатность» (автобус упал в горах в пропасть, погибли дети). Потом вменили и педофилию.
Каких убеждений придерживался этот последний, не знаю.
Оля все дальше и дальше погружалась в эту метафизику, в утопизм педагогики, в мистику гуманизма, а главное – в мир этих чудовищно сильных личностей, которым она отдавалась вся, без остатка.
И каждый шаг туда – был шагом, в общем-то, к какому-то краю.
Нет, я уверен, повторяю я про себя эту бессмысленную мантру, что лучше бы она писала рецензии, ходила в театры и в ЦДЛ, Сарнов – Рассадин, Белов – Распутин, Трифонов – Астафьев, вот это все. Но нет. Вскарабкаться на крышу газетного киоска на рассвете и петь песню, обнявшись с друзьями, сделать из этого глобальную идею – это Оля выбрала сама.
С другой стороны, я, конечно, совершенно не могу представить ее вот в этой роли – типичной московской дамы семидесятых и восьмидесятых годов. Прежде всего потому, что, конечно, Мариничева – если говорить всерьез – действительно была великим собеседником и педагогом. И этот ее всепроникающий и тотальный диалог, который она вела с нами, был, собственно, ее главным призванием.
Фурман как-то раз попробовал записать на магнитофон один такой разговор с Мариничевой, застенографировал и потом сделал его распечатку – получилось плотные сорок страниц текста.
Ни в какие социальные рамки (журналистика, литература, что угодно) – этот ее «бесконечный диалог», конечно, не вписывался.
М.: Вот сейчас идут митинги и демонстрации у телецентра в Останкино, и я могла впервые в чистом виде наблюдать там тип людей, которые считают себя сейчас коммунистами или являются поклонниками коммунистических идей. Что меня поразило? Меня поразила практическая бессодержательность их речей: огромное количество заклинаний, эмоциональности, поэзии, каких-то почти ритуальных размахиваний флагом, как на демонстрациях, и при этом какой-то экстаз – и я поняла, что эти люди объединены прежде всего не какими-то сознательными политическими интересами… И еще я подумала, что коммунизм в России – это скорее психическое состояние.
Уже в самом конце восьмидесятых она вновь позвонила и попросила меня приехать в больницу, но уже в Центр психического здоровья на Каширском шоссе.
Просьбы были те же – бумага, ручки, «какую-нибудь книжку», может быть, немного фруктов.
Это было совершенно другое по устройству место – «Каширка». Вокруг длинного одноэтажного корпуса (у каждого отделения – свои двери, свой дворик), располагался сад, здесь были яблони, рябина, кусты боярышника и огромные садовые цветы, названия которых она всегда знала точно. Если она попадала сюда вдруг летом или осенью – это была просто красота. Стояли лавочки, и можно было гулять в саду с родственниками. Мы с ней тоже гуляли. Она говорила: «приехал брат».
Поразило Мариничеву здесь и еще кое-что – в главе «Тамара Георгиевна» она пишет: