Серхио много раз приезжал, но всегда по работе, а это означало, что перемещался он исключительно из отеля в кинотеатр и из кинотеатра в ресторан. Туристом в Барселоне ему довелось побывать лишь однажды, летом 1975 года. Он тогда возвращался в Колумбию после тяжелых времен, о которых не хотел даже вспоминать, после того как бежал из родной страны, словно преступник. Корабль, на котором путешествовал Серхио, зашел перед трансатлантическим плаванием в барселонский порт, и у Серхио возникла моральная дилемма: с одной стороны, ему хотелось посмотреть город, с другой, в память о старших родственниках он поклялся, что не ступит на землю Испании, пока не умрет Франко. В конце концов он решил сойти с корабля и взглянуть хотя бы на знаменитый собор Саграда Фамилия. С тех пор он ни разу не возвращался.
– Отлично, – сказал Рауль. – Вот с него и начнем.
В Пекине они вели двойную жизнь: в школе был ад, в отеле – рай. Мылись в интернате только раз в неделю, по средам, а в остальные дни Серхио и Марианелла кое-как управлялись смоченными в тазу полотенчиками. Лус Элена добилась, чтобы им выдавали по стакану молока в сутки, и им приходилось сносить насмешки одноклассников, которые не скрывали отвращения и спрашивали: «Ты хоть знаешь, откуда эта гадость берется?» Поначалу Серхио пребывал в постоянном ужасе, как будто вся его жизнь превратилась в непрекращающееся происшествие на улице Ванфуцзин. Товарищи по школе взирали на него с удивлением и некоторой брезгливостью (партийная пропаганда учила, что все западные люди – враги) и упоенно над ними насмехались. «Жабоглаз!» – вопили они при виде него. Серхио садился на заднюю парту, прятался в собственном одиночестве и читал романы. Он увлекся Жоржем Сименоном и однажды, не в силах оторваться от «Мегрэ и человека на скамейке», стал читать прямо на уроке, подложив книгу под тетрадь. Через некоторое время вокруг повисла странная тишина. Серхио поднял голову и увидел, что весь класс смотрит на него осуждающе, а учитель вышел и не закрыл дверь. Сосед по парте сообщил: «Он сказал, как надумаешь все-таки слушать урок вместе с нами, можешь сам за ним сходить». Учитель потребовал письменных извинений – в частности, за урон, нанесенный товарищам, чье образование Серхио поставил под угрозу своим эгоизмом.
Чунвэнь был своего рода элитной школой для детей отсутствующих родителей: высокопоставленных партийных кадров, например, или ассимилировавшихся иностранцев, занятых на ответственной работе. Человек двадцать приходило на учебу из того же отеля «Дружба», но только Серхио и Марианелла жили в интернате; остальные вечерами возвращались наслаждаться тремя ресторанами, роскошными номерами и обществом родителей. Марианелла не скрывала зависти. «Что мы такого сделали? – допытывалась она у Серхио. – Почему мы не можем жить с мамой и папой? За что они нас наказывают?» Серхио же мало-помалу строил с одноклассниками отношения крепкого товарищества, основанного на общих обидах и политическом жаргоне: они – истинные пролетарии, а те, кто уходит на ночь домой, – презренные мелкобуржуазные элементы. Чудесным образом Серхио превратился в мостик между двумя мирами и очень скоро понял, какие преимущества таит в себе его положение. Если кому-то из китайцев требовались хорошие ботинки, Серхио мог достать их в магазинах при отеле; один раз на перемене к нему подошел старшеклассник и тихонько поинтересовался, вправду ли он может раздобыть «Маотай». Это была самая ценная марка китайского крепкого спиртного; производили «Маотая» мало или во всяком случае недостаточно для такой огромной страны, и он никогда не поступал на рынок (говорили, все выпивают партийные лидеры), но жабоглаз имел к нему доступ. Серхио как будто снова оказался в школе Германа Пеньи и угощал товарищей «Лаки Страйком».
По выходным Серхио и Марианеллу отпускали домой, и Лус Элена гуляла с ними по городу. Они любили бывать в антикварных лавках на улице Люличан, куда сносили свои сокровища, память о былой роскоши, представители старых буржуазных семейств, разметанных революцией. В каждой лавке перед колумбийцами представала россыпь иных времен, напоминание о безмерных богатствах, меланхоличное свидетельство навязанного революцией равенства. Лус Элена смотрела на витрины печально, потому что у нее доставало воображения задуматься о семьях, которым эти вещи когда-то принадлежали, но не хотела противоречить Фаусто, который при всяком удобном случае задавал жене и детям риторический вопрос: разве не прекрасно жить в мире, где все равны? Разве не чудесно идти по улице и не знать, богач перед тобой или бедняк, ведь одеты все одинаково?
– Одинаково уродски, – заметила однажды Марианелла, убедившись, что отец ее не слышит. – Тоже мне счастье!