– Хонна? – позвал он.
Ответом было молчание.
– Хонна, – сказал Джон снова, хотя все и так было ясно.
Воздух над горизонтом дрожал, на вершинах дюн танцевали маленькие пылевые вихри. Кусты песчаного винограда покачивались под порывами бриза. Хонна лежал, запрокинув голову, и теперь было видно, что он весь измазан кровью. Свежая, она хранила молочный цвет – Джон впервые видел своими глазами легендарную белую кровь богов, – но везде, где успела свернуться и засохнуть, стала бурой, как старая ржавчина. Бурые пятна сплошь покрывали грудь и плечи Великого Моллюска, песок под ним был темным, спекшимся.
Джон протянул руку и потрогал шею Хонны, не зная, что должен ощутить: биение пульса, тепло, возможно, последнюю дрожь или отголосок мыслей, как это было с Иматегой.
В этот момент Джона от макушки до ступней будто пронизала молния. Ощущение было сродни взрыву внутри тела – он словно бы распался на крошечные части, на мириады осколков. Со всех сторон одновременно раздался многоголосый звук, похожий даже не на слова, а на эхо слов, слов на чужом языке, который был древней песка под ногами. Время, как огромное сердце, дрогнуло и на миг остановилось. Перед глазами засверкали удивительные фигуры, хрупкие разноцветные плоскости, соединенные в неимоверно сложную систему. И все вместе – осколки, звуки, фигуры – стало цельным, единым и неразделимым. Стало прекрасным.
А затем пропало.
Джон встал, чувствуя каждый натруженный мускул в избитом теле. Ребра ныли, в глотке пересохло, но, несмотря на это, он чувствовал небывалый подъем сил, будто в тело влили новую, свежую кровь. И в то же время на душу наваливалось одиночество, неизведанное, щемящее, беспредельное. «Вот как бывает, когда умирает бог, – подумал Джон. – Словно ты освободился и в то же время – осиротел…»
Ветер обдал щеку горячим сухим дыханием. Джон обернулся и увидел, что над горизонтом в дрожащем расплывшемся мареве показалась верхушка солнечного диска. Светило было огромным, в несколько раз больше земного привычного солнца, и Джон прикрыл глаза ладонью, не в силах смотреть на его раскаленную алую кромку. Ветер налетал порывами, сыпал пылью, дышал мертвым песчаным запахом. С каждой секундой становилось все жарче.
Репейник в последний раз оглянулся на тело Хонны и сделал несколько шагов по песку. Вокруг, насколько хватало глаз, тянулись горбы дюн, поблескивавшие слюдяными искрами.
«Смерть, – подумал Джон. – Ну и где же она?»
Он стянул куртку, обмотал вокруг головы на манер тюрбана, как у приканских кочевников, но никакого толку из этого не вышло, потому что голове под импровизированным тюрбаном стало жарче, чем было без него. Вероятно, кочевники знали какой-то секрет – а может, и не было никакого секрета, просто сочинители инструкций по выживанию придумали, что в тюрбане по пустыне гораздо легче идти, ведь проверить-то все равно, считай, некому. А кочевники носят тюрбаны оттого, что им так велел какой-нибудь Каипора под страхом немедленной мучительной смерти. Смерти… Где же она?
– Хрен тебе, старуха костлявая, – выдохнул Джон. – Сначала возьми.
Он зашагал вперед, увязая в песке. Сперва идти было трудно, потому что он поднимался по склону дюны, потом дорога пошла вниз, и стало легче. Затем все повторилось, опять вверх, и снова вниз, и опять вверх, и опять вниз. Дюны были бесчисленны, и бесчисленными были рассыпанные на склонах кляксы хищного винограда.
Огромное солнце поднималось выше: Джон невольно щурился и отворачивался, чтобы не ослепнуть. Куртку он все же пристроил на голову, только не стал накручивать высокий жаркий тюрбан, а просто натянул воротник на макушку, так что над плечами образовалось нечто вроде палатки. Небо теперь было не синим, а белым, прокаленным, и жар, шедший сверху, давил на плечи, словно тяжкая душная перина.
Ветер шуршал песком, хлестал по лицу горячей сухой тряпкой. Дюны шелестели под его порывами, шептались, и человеку не стоило слушать этот разговор, потому что мертвый песок и мертвый ветер могли говорить только о смерти. Джон шагал вперед, прикрывая глаза от солнца. Он не знал, зачем и куда идет, ни на что не надеялся – даже встретить другого умирающего здесь, видно, было не суждено, – но остановиться означало сдаться, вверить себя костлявой старухе. Поэтому он шел не останавливаясь, обходя кусты песчаного винограда и оглядывая горизонт каждый раз, когда взбирался на вершину очередной дюны.
Пот капал с бровей, стекал ручейками по спине, разъедал полученные в драке ссадины. Воздух обжигал горло; глотать было больно, язык превратился в жесткую дерюгу. На зубах хрустела пыль. Сперва Джон бормотал под нос, пытался беседовать сам с собой – рассуждая о том, что здесь бывает, кроме солнца и песка, уговаривая себя вскарабкаться на крутой песчаный холм, прикидывая, сколько лидов уже осталось позади. Потом говорить стало невмоготу, и он продолжил свой путь в молчании, слушая шепот ветра и считая про себя шаги. Каждый раз, когда счет переваливал за тысячу, Джон начинал заново.