«Как же это случилось? — спрашивал себя в тысячный раз Порошин. — Почему нужно было расстаться с ним? Кто тому виною? Не сам ли я? Теперь-то вижу, коль многое в делах и поступках людей уходит от нашего проницания и открывается порой, когда пропущенное невозвратимо. Какое поэтому требуется внимание к тому, что происходит вокруг! Очевидно, тот не великий еще человек, кто умно вымышляет и блещет остроумием. Великим будет тот человек, который сверх всех дарований заключит в сердце столько твердости, столько бодрости, а также искусства, чтобы все придуманное к совершению успешно произвести в действие!»
Порошин вспомнил, как незадолго перед его изгнанием из дворца за столом великого князя зашла речь о том, кто из кавалеров Павла какие ухватки имеет. Сам Павел принял горячее участие в общих припоминаниях, показывал жесты своих приближенных, повторял их любимые словечки.
За Порошиным Павел знал больше мелочей поведения, чем за другими, наблюдая его и на занятиях, и во время забав. Он очень похоже изобразил, как Порошин дергает в пылу спора собеседника за кафтан, желая внушить ему свою мысль, как показывает пальцем, когда хочет обратить внимание ученика на предмет, как он кланяется и прочее. О чем великий князь позабывал, то ему Остервальд и другие торопились подсказывать, и Порошин мог бы уже тогда сообразить, как внимательно следили за ним его сотоварищи. Зачем? На всякий, видимо, случай. Вот и пригодилось: выпала возможность посмешить великого князя неловкими манерами его любимого Семена Андреевича. С весьма заметным злорадством кавалеры представляли гостям сибирского чудака Порошина, и его высочество от души хохотал над своим наставником и другом.
Он смеялся… А ведь все секреты свои доверял, говорил то, в чем никогда бы Никите Ивановичу непризнался! И, конечно, обер-гофмейстер таким предпочтением Порошина бывал обижен.
В один из осенних вечеров Павел подышал на оконное стекло и написал на нем несколько букв. Никита Иванович, наблюдавший за великим князем издали, быстро подошел, желая прочесть. Однако мальчик, услышав за спиной шаги, ладонью провел по стеклу.
— Что вы писали, государь? — спросил Панин. — Не иначе — какое-то имя, и притом уменьшительное — букв не много.
— А вот и нет, не уменьшительное, — возразил Павел.
После такого сообщения угадать имя не стоило большого труда — имя младшей Чоглоковой, Веры, было не длиннее любого уменьшительного. Но Панин хотел услышать ответ воспитанника.
— В кого вы нынче влюблены, ваше высочество?
Прямо поставленный вопрос польстил мальчику, и, хоть не сразу, он ответил обер-гофмейстеру так:
— Да, ваша правда, влюблен. А в кого — тайна.
— Откройтесь же мне, ваше высочество! — попросил Панин. — Не откроюсь. Тайну эту, как и все мои тайны, знает только Семен Андреевич Порошин. И я ему слово дал, что больше никому не скажу.
Панин поморщился:
— Какая же у вас тайна, ежели Порошин знает, за ним еще кто-нибудь… Окажите поверенность и мне, вашему гофмейстеру!
— Нет, — ответил великий князь. И этот отказ был поставлен в счет Порошину.
А что было с преподаванием геометрии, если понимать вещи как следует? Великий князь вдруг объявил Порошину, что отныне геометрии будет учить его профессор Эпинус, член Петербургской академии наук. Это было тем более неожиданно, что Никита Иванович давно уже поручил Порошину пройти все разделы математики, связанные с военным искусством. Откуда теперь взялся Эпинус?
Не сразу Порошин сумел добиться разговора с Никитой Ивановичем. Тот будто бы запамятовал о своем намерении доверить Порошину весь математический курс, поскольку на нем основано военное дело, но затем вспомнил об этом и заверил Порошина, что такого курса отнюдь у него не отнимает. Эпинус будто бы понял совсем не то, что ему говорили. Панин собирался — и то не сейчас, а по прошествии некоторого времени — поручить Эпинусу подать великому князю понятие о предлагаемых в университетском обучении частях математики, об алгебре и об астрономии.
Но Эпинус имел свои планы и хотел было отнять у Порошина его уроки геометрии.
Он поехал к Эпинусу, часа два толковал с ним по-немецки и по-русски и сохранил за собой геометрию, а далее фортификацию, артиллерию и генеральные правила о тактике, на каковые, впрочем, профессор не претендовал. У него остались физика и алгебра…
«А сколько нам удалось прочитать! — продолжал вспоминать Порошин. — И какой это был внимательный слушатель! Мы прочли оды и слова Ломоносова, трагедии и статьи Сумарокова, пьесы Лукина, биографии Плутарха, сатиры Буало, „Жития славных государей и великих полководцев“ Шофина, „Письма к молодому принцу“ Тессина, „Древнюю историю“ Ролленя, „Генриаду“ Вольтера и его историю Петра Первого, „Жиль Блаза“, „Робинзона Крузо“… Рассказывал я о книгах Томаса Мора, Монтескьё, Гельвеция, Фонтенеля…