Солнце уже стояло в зените и, надо сказать, припекало не по-осеннему. Захотелось передохнуть, и Сострат решил присесть в тени роскошных платанов, посаженных здесь, на агоре еще славным Кимоном, сыном Мильтиада. Колоннады, коими украшена столица, тоже его заслуга, и афиняне об этом помнят, отдыхая в холодке под ними. Вот совсем недалеко, шагах в тридцати, возвышается Стоя Пойкиле — портик, расписанный ни кем иным, как великим Полегнотом. Сами боги, кажется, водили кистью живописца. Любой, кто в первый или, наоборот, сотый раз будет любоваться этими росписями, поневоле проникнется величием афинского народа, когда-то давным-давно одолевшего амазонок, а на памяти нынешних граждан — и заносчивых персов при Марафоне. Хоть и не ладил Кимон с Периклом, а народу тоже благоволил, о щедрости его до сих пор ходят легенды: каждый желающий безбоязненно входил в его сады и рощи, собирал там урожай — кому сколько надо. Мало того, что Кимон велел снести ограду с своих угодий — он даже собственных рабов ставил в странное положение: те сопровождают господина, а он вдруг призывает им снять с себя целехонькое, добротное платье и подарить его какому-нибудь нищему афинянину взамен на его тряпье, которое под пальцами расползается. Кто из них лучше — Кимон, коего уже нет, или Перикл, что, как и прежде, при кормиле? Трудно сказать… Наверное, Олимпиец. И Сострат здесь руководствовался логикой весьма незамысловатой: сколькими бы не владел Кимон рабами, все равно их не хватит, дабы переодеть всех свободных…
В желании посидеть под платаном Сострат не оригинален — вон целая группка бездельников скучилась вокруг кого-то невидимого и, раскрыв рты, внимает тому, что он вещает. Кто, интересно, там такой умный? Ба, да это же Сократ, уличный философ, которого хлебом не корми, а дай поговорить. Сострат подошел ближе, в тот самый момент, когда раздался громкий смех, причем заразительнее всех хохотал мудрец — почти совсем лысый, отчего лоб его казался еще выше и выпуклее, с толстыми, как бы вывернутыми губами, с похожим на продолговатую луковицу носом. Мудрец, по обыкновению, был бос. Он с наслаждением вытянул ноги с запыленными ступнями, кое-где на свежих порезах запеклась кровь — острых камней на городских улицах хватает.
— Ты спрашиваешь, уважаемый, почему мой плащ до сих пор мокр, хотя после утреннего дождя прошло уже полдня? — Гиматий философа отличался такой ветхостью, столькими разноцветными заплатами, что Сострат в душе улыбнулся — уж попадись он в свое время Кимону, тот наверняка бы раздел раба из сострадания к горемыке.
— Виной тому не дождь, а моя молодая жена Ксантиппа. Хоть она и сварлива, но я ее очень люблю. Ксантиппа спозаранку выбранила меня, что поздно ночью я явился домой пьяным. А, заслышав возражение, что я был трезв, не утерпела и вылила на меня целый ушат воды. Вот я и говорю: у моей Ксантиппы сперва гром, а потом дождь.
Все опять засмеялись, что не помешало одному из праздношатающихся проявить дотошность — Сострат, хоть и стал уже в силу своей новой профессии неплохим физиономистом, так и не смог определить род его занятий:
— И все же: ты был пьян или трезв?
— Не знаю, — пожал покатыми, довольно-таки мощными, как у борца, плечами философ. — Думаю, правильный ответ не даст ни Ксантиппа, ни я. Это лучше сделает кто-то другой, третий. Но его как раз на то время у меня дома не оказалось. Что ни говори, а мы с Ксантиппой стороны заинтересованные. Истина же всегда одна.
— Ты противоречишь Протагору из Абдеры, — заметил почтенного вида афинянин, весьма прилично одетый, из тех, видимо, кто имеет возможность приглашать к себе на домашние пиры каких-нибудь заезжих, второразрядных философов. — Он как раз утверждает, что, сколько людей, столько и суждений. Причем об одной и той же вещи. Например…
— Мне знакомы доводы этого софиста, — прервал собеседника Сократ. — Поскольку ты здоров, палец, намазанный медом, кажется тебе сладким, а мне, который болен, он же кажется горьким.
— Разве это не так?