Виктор, когда я заговорил с ним обо всем этом, ответил, нарочито небрежно, что Ирена преувеличивает, Герхард – блистательный человек, им трудно не восхищаться, а что есть у него неприятные черты и сомнительные свойства характера, так у кого же их нет, у нас у всех таких свойств в избытке, таких черт слишком много; лично он, Виктор, относится к ним или, по крайней мере, старается относиться к ним снисходительно, он сам ничем не лучше других, и вообще все это не имеет значения, вообще все в порядке. Мы встретились у Тины в тот день (опять, как некогда, осенний и солнечный, с легкой дымкой, обволакивавшей небоскребы, деревья); пошли вдвоем (то ли Тина плохо себя почувствовала, то ли позвонили ей по срочному делу, не могу уже вспомнить) по Грюнебургскому парку вверх, к Фрицем Леонгардом построенной телебашне, мимо корейского павильона с его изогнутой крышей и классически-камышовым прудом, мимо греческой церкви с ее горизонтальными кирпично-бурыми полосами, поодиночке, по две, по три бегущими по белому камню; затем еще дальше вверх, по пешеходному мостику через автостраду, через до тех пор, странным образом, не знакомый мне парк, с бетонными берегами плоских прудов, бетонными плоскими ступеньками, фонтанами, бьющими из бетона, – парк, зажатый автострадой с одной стороны и с другой – громадным, плоским, трехстворчатым зданием Федерального банка (совсем не похожим на оставшиеся внизу небоскребы, стеклянные и счастливые, но возведенным в шестидесятые годы в том брутально-бетонном, бескомпромиссном стиле, у которого теперь немного осталось ценителей…); затем по еще какому-то мостику и, обогнув телебашню, по уже обыкновенным, франкфуртско-пригородным, уставленным машинами улицам с белыми, краснокрышными, двух– этажными домиками, отдельными, одинокими многоэтажками, вдруг, к моему изумлению, очутившись в местах, где не раз бывал я десятью годами ранее, где жила моя тогдашняя, с тех пор потерянная мною из виду подруга Вика, о которой я даже, наверное, не рассказывал (подумал я) Виктору. Сам Виктор рассказывал мне о своих планах уехать зимою в Японию на подольше, на три недели или на целый месяц, нет, не на декабрьский сессин, самый суровый сессин в году – такой сессин (я не знал этого) он делал прошлой зимою, на этот раз банк его не отпустит, – в тот храм, затерянный в горной глуши, где не кто-нибудь, но сам Китагава-роси собирается провести эту зиму, старый Бобов учитель, обещавший ему, Виктору, ежеутренний докусан, не в порядке общей очереди (с очень светской усмешкой проговорил Виктор, блеснув глазами и черепом), а только, может быть, ему одному; а вообще он всерьез уже думает о том, чтобы уехать в Японию, уехать, может быть, навсегда или уехать надолго, на очень долго, он только не решил еще, как поступит: уйдет ли совсем из банка или попробует перевестись в его, банка, киотское или, скажем, токийское отделение. И то, и другое в принципе возможно, уже и японский он знает, хотя и не в совершенстве, но уже настолько хорошо, что может поставить перед банковским руководством вопрос о своем переводе. У него ведь были проблемы с паспортом, если я не ошибаюсь? Проблемы с паспортом давно улажены; он всегда сможет возвратиться в Европу. А Тина? На это Виктор ничего не ответил; по-видимому, он и не знал, что ответить. Все же он говорил как человек, привыкший принимать решения и достигать поставленных целей; был в тот день какой-то особенно сухой, жилистый, собранный; с неожиданными еще не морщинами, скорее складками на уже не совсем молодом лице; продольными складками (намеками на будущие морщины), от уголков рта уходившими вниз, огибая, охватывая и подчеркивая выступивший вперед подбородок; с такой синевою, почти чернотою на щеках и на подбородке, какой я не замечал за ним до тех пор, как если бы он не брился в то утро, хотя ясно было, что брился, что это за день пробившаяся синева, чернота… Пройдя, я помню, одинокую многоэтажку, где жила некогда Вика, пройдя супермаркет Lidl с большой парковкою перед ним, обнесенной ржавым забором, затем какие-то пустыри с гаражами, киоски, турецкие лавочки, остановились мы посреди, опять, одинаковых, белостенных и краснокрышных домиков, на впадении одной улицы в другую такую же, наблюдая за очень большой и до блеска черной вороной, пытавшейся, не обращая на нас внимания, расколоть конский каштан, подобранный ею, надо полагать, по соседству. Расколоть его она не могла. Она сначала клювом пыталась его долбить, но каштан выскальзывал из-под клюва; тогда, подумав, помахав левым крылом и еще немного подумав, взлетела она на фонарь, нависавший над улицей, уселась на нем, раскрыла клюв, каштан выпустила. Каштан не разбился. С фонаря слетев, походив вразвалку вокруг неразбившегося каштана, осуждающе помахав крылом и снова подумав, ворона повторила все свои действия, взлетела на фонарь, уселась, выпустила каштан из клюва, слетела на мостовую. Так это еще раза три повторилось; чем чаще повторялось, тем смешней делалось. Вот так и мы, сказал Виктор с какой-то вдруг шальною улыбкою, вот так и мы с коанами нашими… А ведь это так просто, сказал он, высоко занося ногу, показывая и мне, и вороне, что он сейчас раздавит каштан каблуком своего дорогого, не менее, чем у Вольфганга, миллионерского, пожалуй, ботинка, сделал шаг, затем другой к месту действия, полю сраженья. Вот так, проговорил он уже на ходу, раз – и коан решен. Но ворона не позволила ему помочь ей; схватив свой коан, свой каштан, полетела куда-то над красными крышами, желтыми кронами, в чистом, уже вечернем, чуть тронутом дымкою небе, мимо раньше не замеченного мною подъемного желтого крана, над антеннами, скрылась из виду. Из чего мы делаем вывод, сказал Виктор, непривычно громко смеясь, что чужой коан решить невозможно. У каждого свой, и каждый решает сам. И вообще, одному нужно одно, а другому другое. Кому-то нужны коаны, а кому-то они вовсе и не нужны. Кому-то лучше просто