Я отказываюсь отказываться
Я подумал, что, пожалуй, ему осталось лишь справиться с этим своим внезапно скучающим (даже, скажем, скучливым) выражением лица, с этой интонацией превосходства – и он тоже, как Герхард, не хуже Герхарда, мог бы замещать Боба на докусане; я понял Тину, несколько раз говорившую мне, что все прощает Виктору, кроме этой уверенно-снисходительной интонации. Еще подумал я, не мог не подумать, как изменился он за годы нашего с ним знакомства. Уже почти невозможно было (и тут Тина права) разглядеть того беззащитного заику с рязанскими (чухонско-еврейскими) кудрями, каким явился он мне на берегах полощущего ветлы Альтмюля, в этом сухом, взрослом, уверенном в себе и привыкшем принимать решения банкире в пижонских линялых джинсах, в фуфайке от Hugo Boss’a, в миллионерских ботинках. Все обладает природой Будды, я знаю, сказал я (мы повернули обратно); я читал это тысячу раз; все правильно, все хорошо; но, видно, не удалось мне и, видно, никогда уже не удастся постичь эту самую природу Будды, услышать звук от хлопка одной ладони, увидеть мое подлинное лицо, до рождения родителей… Я ожидал, что он улыбнется в ответ. Он не улыбнулся. Этого нельзя постичь, ответил он очень серьезно, уже без всякой скучливой снисходительности в голосе и в лице; это нас само постигает, само настигает нас. Мы не познаем истину, мы и есть истина. Есмы истина, не удержался я (в память о бодяке и мордовнике). Что? – переспросил Виктор (как некогда переспрашивал Васька). Правильная форма глагола «быть», я ответил, более ничего. Какой-то если и не мордовник, если и не бодяк, то какой-то репейник, во всяком случае, с уже отцветавшими, ссыхавшимися, но еще отрадно-лиловыми, в зримых колючках, шариками, с мощным стеблем, наглыми листьями, лопастями обнаружился на обратном пути нашем, в окружении других трав (тысячелистника, может быть), у ограды супермаркета Lidl, вернее у ограды парковки перед супермаркетом Lidl, уже пустевшей, с потрескавшимся асфальтом в черных, как будто мокрых заплатах. Но разве, сказал я, когда волны успокаиваются, когда случайные мысли проходят, разве мы тогда исчезаем, разве мы растворяемся в океане? разве не прямо наоборот? разве мы не возвращаемся, не приходим к себе, не обретаем себя? Вот я, сказал я, вот этот репейник, уже отцветший, и я ни за что не поверю, сказал я Виктору (как некогда Ваське), что нет ни меня, ни репейника. Я думаю, что репейник есть и я есмь, вот сейчас, вот посмотрите на его наглые лопасти и лиловые скукоженные соцветья на фоне этой ржавой проволоки, опустевшей парковки, этого неба, этой сияющей пустоты… Я, собственно, тогда только и есмь, сказал я Виктору (сознавая, что ничего не изменилось за тридцать лет, со времени наших с Васькой-буддистом блужданий по Елагину острову, что это тот же я, с теми же предпочтениями, теми же мыслями) – только тогда я есмь, когда что-то
Сатори