Была осень сначала дождливая, слякотная, потом началась вдруг бессмысленная жара, духота, потом опять все подернулось тучами, дробившимися в зеркалах небоскребов. В какой-то уже декабрьский, мокрый и хлюпающий, с вдруг налетавшим ветром, намечавшимся снегом, день Тина решила сперва заехать к маме, потом пообедать в городе, потом вернуться к себе, заняться фотографиями, вечером снова заехать к маме. Кто-то ей рассказал накануне, что в банковской части города, где вообще много японцев, много японского, открылся новый, очень хороший, лучше всех бесчисленных прочих, ресторан бегущих суши, running sushi, то есть такой ресторан, где все сидят за маленькими столиками или за стойкой возле движущейся ленты, гастрономического конвейера, по которому едут, на радость обжорам, крошечные тарелочки с суши, сашими и всеми их бесчисленными вариациями, с поджаренными в соусе терияки или не-терияки, нанизанными или ненанизанными на деревянную острую палочку разными разностями и всякими вкусностями, – уткой ли, красной ли рыбой, – и тот, кто сидит у конвейера, может за не очень большую плату взять сколько ему будет угодно этих тарелочек, этих мисочек с супом мисо, этих, на десерт, в меду зажаренных кусочков банана, причем никогда еще, мне рассказывала Тина, ни в одном таком ресторане не удавалось ей съесть столько вкусностей, чтобы выйти на улицу без отвратительного ей самой чувства чрезмерности чревоугодия – тарелочки такие маленькие, мисочки еще меньше, а суши, сашими и все их родственники, братья и сестры, так легко и ловко, подцепленные палочками, запрыгивают в тебя, что наедаешься до отвала, сам не замечая этого, не понимая, как это в очередной раз случилось, хотя ведь сколько раз ты уже клялся себе в умеренности и давал обет воздержания… Все-таки Тине хотелось попробовать этих новых бегущих суши; уже с утра она о них думала, потому, может быть, что день был такой промозглый, такой декабрьский; первый, резкий и хлюпкий снег посыпался из разорванных туч, когда она ехала к маме; застучал по ветровому стеклу ее «Гольфа», заскрипел под недовольными дворниками. Эдельтрауд в тот день ничего не говорила ни о курчавых негритосиках под кроватью, ни о другой Тине, тренькавшей на гитаре. Тина сама говорила о том и о сем, о Веро́нике и ее детях, о погоде, о приглашении участвовать в выставке, полученном ею из Бирмингема, без всякой уверенности, что мама ее понимает. Она просто болтала; ей это приятно было; да и врач ей советовал так говорить с мамой, как она с ней всегда говорила, не исключая ее из жизни, идущей где-то там, за стенами приюта и за больничными окнами, даже если ей недоступны подробности. Эдельтрауд высоко лежала на волшебной кровати, умевшей по нажатию кнопки вздымать и опускать изголовье, причесанная и вымытая в то утро сиделкой-индуской, маленькой, очень темной и доброй, всегда пахнувшей чем-то едким, кардамоновым, совсем не противным; лежала неподвижно, рукой по одеялу не шарила; широко открытыми, синими, прозрачно-ясными глазами смотрела на Тину; резкий снег ударял в стекло, в жестяной карниз за стеклом; в разрывах и прорезях облаков намечалось что-то сизое, смутно мерцающее; держа в своих плотных, по-прежнему и навсегда детских ладонях исколотую мамину руку, Тина ощутила вдруг легкое даже не пожатие, но шевеление этой руки, перебор подагрических пальцев, то ускорявшийся, то почти затихавший, с краткими, затем долгими перерывами, перебоями, как если бы эти пальцы выстукивали последнее сообщение никому, кроме них самих, не ведомой азбукой Морзе. В конце концов Тина объявила, что очень проголодалась, что сейчас поедет в город, поест бегущих суши, если Эдельтрауд знает, что это такое, – это такие маленькие тарелочки и мисочки с суши, сашими и всеми их родственниками, едущие по конвейеру, – в новом, говорят, очень хорошем ресторане возле Коммерцбанка, а вечером опять постарается к ней заехать. Взгляд, которым посмотрела на нее Эдельтрауд, ей суждено было вспоминать впоследствии снова и снова. Она не поняла его, поняла только задним числом, лучшим умом. В этом взгляде ничего не читалось на тему бегущих суши, родственников сашими; читалась только любовь. Это был взгляд уже не отсюда, уже из ниоткуда, из тех областей, может быть, где только любовь и остается от жизни. Суши оказались обыкновенными. Она вернулась домой, занялась фотографиями, заодно написала электронное письмо парижскому галеристу, с которым не познакомил ее Томас Б., с которым из Франкфурта вступила она в переписку, потом решила почитать, наконец, В.Г. Зебальда, которого я уже давно советовал ей почитать, улеглась на черный диван с «Аустерлицем» в руках, потом подумала, что долго ей лежать так не следует, а надо встать, поехать снова в приют, посмотрела в уже сгустившуюся за окнами эркера черноту, приподнявшись, увидела там себя, лампу, компьютер, фотографию Рут Бернгард на стене над компьютером, в окружении экзотических листьев, подумала, как ей не хочется выходить снова в слякоть и скользь, нажала на зеленую трубку в зазвеневшем айфоне, бездумно выслушала сообщение сиделки-индуски, сказавшей, что ей, индуске-сиделке, ужасно жаль, что это и выговорить ей трудно, что Тинина мама умерла двадцать минут назад; нажала на красную трубку в айфоне, по-прежнему ни о чем не думая, глядя в эркерное окно, в отражения и в черноту за окном.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги