Когда на другой день до Франкфурта она добралась, к маме ее не пустили. Она прямо с вокзала, оставив вещи в грязной, затхло пахнувшей камере хранения, в одной из этих обшарпанных железных ячеек, куда обычно не хочет влезать чемодан, поехала в столь хорошо ей знакомую университетскую клинику; заплаканная Веро́ника, дожидавшаяся в фойе, бурным шепотом, продолжая вчерашнюю повесть, сообщила ей, что отказали все важнейшие органы – отказала печень, отказали почки, даже легкие, если она правильно поняла, отказали; сквозь матовое стекло для них запретной реанимационной палаты разглядели они что-то грузное, смутное, лежавшее уже мертвым пластом, в окружении разнообразных шлангов, разноцветных перекрученных проводков; пробегавший мимо молодой врач вдруг открыл для них эту матовую реанимационную дверь, объявивши, что, в сущности, все равно, теперь уже никакой разницы нет. Никакой разницы и не было; даже хотелось поскорее уйти обратно за это стекло, эту дверь, не стоять так тупо и так беспомощно перед мертвой грудой, к которой и подойти было страшно, из-за проводков, и шлангов, и собственного отчаянья. Выйдя вновь из больницы, Тина, в своем отчаянии, набрала Викторов номер, решивши с ним непременно, немедленно встретиться, сама не зная зачем и на что рассчитывая, ни на что не рассчитывая; в ответ услышала автоматический женский голос, сообщивший ей, что абонент неизвестен, номер отсутствует; набрала Викторов банковский мобильный, которым почти никогда он не пользовался; услышала странные, пиликающие гудки, не короткие и не длинные, вскоре оборвавшиеся совсем; на другое утро проделала то же самое; получила тот же результат и ответ; и тогда уже набрала мой мобильный, застав меня (см. начало сей правдивой книги) за поеданием раблезианского завтрака в приавтострадной гостинице в Вейле-на-Рейне, куда, совсем незадолго до этого закончив жизнеописание Александра Воско, великого архитектора, я отправился просто так, без особенной цели, потому что давно уже собирался туда съездить, посмотреть на Музей дизайна Фрэнка Гери и на пожарную часть Захи Хадид, в продолжение той архитектурной темы, которая так занимала меня все последнее время. Я ничего не мог сообщить ей о Викторе; вечером этого дня – проведенного мною на территории фирмы Витра, в первом приближении к тадао-андовскому бетону, в обществе восхитительной харьковчанки – Тина, совсем иначе проведшая этот день, среди больничных звуков и запахов, не выдержав, вечером пошла пешком по набережной, по Музейному берегу (все во Франкфурте близко), глубоко вдыхая посвежевший воздух, глядя на отражения небоскребов, их огни в дрожащей воде, мимо Музея скульптуры, во дворике которого любила пить кофе, как многие франкфуртцы это любят, мимо галереи Städel, мимо Музея теле– и прочих коммуникаций, построенного, кстати, Гюнтером Бенишем, мимо Музея архитектуры, совсем втайне от себя самой прощаясь со всем этим, хотя ни о каком Париже она себе думать не позволяла; за маленьким Музеем кино, не заглянувши в кафе и на стульях-лицах не посидев, свернула направо, к Швейцарской площади, и затем в переулок, к тому дому, где с самого своего переезда во Франкфурт жил Виктор; протянув руку к звонкам возле входной двери, обнаружила, что его имени больше нет среди этих звонков, вместо имени пустой, прикрытый пластиком прямоугольник. Она позвонила наудачу в чью-то чужую квартиру; дверь ей открыли. Среди почтовых ящиков, в темном парадном, был один с пустым прямоугольником, тоже прикрытым кусочком прозрачного пластика, под который бумажка с именем и просовывается обычно. Из всего этого по крайней мере следовало, что Виктор съехал недавно. На другое утро она позвонила в банк, где Виктор работал; в банке ответили ей, что Виктор здесь не работает больше, а что делает, где живет и когда закончил работать, сообщить ей не могут, берегут частную информацию. В Германии всегда берегут частную информацию: нельзя узнать даже, кто какую книгу брал, к примеру, в библиотеке… Будь она проклята, эта частная информация, думала (может быть) Тина по дороге в дзен-до, где бывала пару раз вместе с Виктором, в пору их счастья, в пору несчастья; буддисты не банкиры; частную информацию берегут не так тщательно. На двери была табличка: wir trauern…; и сидевший во дворе под каштаном судзукобровый старик сообщил ей, что дзенист разбился на машине, а какой был замечательный человек, святой человек; выйдя, она мне рассказывала впоследствии, из дворика на тихую улицу, присев на красную пожарную тумбу, которой до сих пор не замечала она, потрясенная Тина (см. начало второй части сей правдивейшей книги) вновь позвонила мне, как раз собиравшемуся, после бессонной, дзенским и юношеским воспоминаниям посвященной ночи в приавтострадной гостинице, сфотографировать, снова и в разных ракурсах, в другом освещении, тадао-андовский, всякий раз заново, из буддистского небытия, на зеленой лужайке со скульптурами вишневых деревьев возникающий конференц-павильон…; я тут же возвратился во Франкфурт.
Мы уедем в другую Баварию