Затем была осень; была наша с Тиной поездка в Бад Крейцнах, в Бад Мюнстер; была книжная ярмарка, где Васька-бывший-буддист рассказал мне о шестнадцатилетнем Викторе, трепетном мальчике, впервые соприкоснувшемся с дзеном и всерьез собиравшемся умереть в тот день, когда ему исполнится столько же лет, месяцев, дней, сколько было его брату Юре во время рокового купания в Лиелупе (Курляндской Аа); но только зимою, через три месяца, я пересказал все это Тине; осенью ей было не до того; слишком она занята была другими, горестными делами. Уже и речи не могло быть о том, чтобы забрать Эдельтрауд домой; нужно было искать для нее приют по уходу за безнадежно больными; выбирать из многих, один дороже другого; вести переговоры с начальниками, начальницами этих приютов; ждать, пока освободится место в каком-то самом правильном, самом дорогом и хорошем приюте. Вся левая ее половина оставалась, и было ясно, что уже навсегда останется, деревянной; есть, глотать, даже пить она уже не могла; лежала неузнаваемая, с седыми разметавшимися волосами, вся исколотая, вся в катетерах и на искусственном питании, вся в капельницах и вся в синяках; но через две недели стала шарить скрюченною рукою по одеялу, стараясь, похоже, написать на нем что-то. Тина поднесла ей лист бумаги, вложила шариковую ручку в негнущиеся красные пальцы; ничего, кроме взвихренных загогулин, на бумаге не появилось. Все-таки и говорить начала Эдельтрауд, шаря по одеялу, бессмысленно и бессвязно, сперва совсем бессмысленно, затем с внезапными всплесками, или отзвуками, или (подбирая слова, рассказывала мне впоследствии Тина) осколками какого-то разбившегося, невосстановимого смысла, вдруг загоравшимися (как осколки стекла на дне речки в солнечный день) в потоках ее бессвязных слов, оборванных фраз; и это было смешно, вот что страшно. Страшно, стыдно, а Тина не могла не смеяться, говоря с ней. Вот доктор, говорила Эдельтрауд, доктор – дурак. А вот сестричка-кретиничка, глупая гусыня, что возьмешь, они все такие, глупые гусыни, сестрички-медички. Ну еще бы, говорила Тина, стараясь не смеяться, а вот профессор идет, профессор тоже дурак. Нет, с прояснившимся лицом, совершенно отчетливо, но как будто удивляясь поразившей ее саму мысли, произнесла Эдельтрауд, нет, профессор не дурак. Профессор не дурак, с удивленной и решительной интонацией повторила она; на другой день потребовала, чтобы привели к ней профессора, профессора разных наук, всех наук, ее профессора, профессора всех ее разных наук; и потом сообщила, что с профессором бывала в Баварии. Она с профессором бывала в Баварии? Бывала, с профессором. С профессором всех ее наук она бывала в Баварии. Только Бавария оказалась неправильная. Почему же неправильная? – сквозь слезы спросила Тина (вспоминая ромбовую обертку от сыра Bavaria Blu, еще зачем-то валявшуюся у нее на кухне, рядом с электрическим чайником). Неправильная, ненастоящая. Мы выздоровеем, отчетливо, удивленно, с ясным взором произнесла Эдельтрауд, шаря рукою по одеялу, выздоровеем и уедем в другую Баварию. Это в какую же? В правильную. И вообще не понимает она, почему к ней Тина без гитары приходит. Надо на гитаре тренькать. Разве Тина на гитаре когда-нибудь тренькала? Ее сестра тренькала. Веро́ника? Нет, другая сестра, тоже Тина. А негров она совсем не боится. Каких негров? А тех, что здесь сидят под кроватью. Здесь под кроватью негры? – спрашивала Тина, ужасаясь, смеясь, ужасаясь своему смеху, не смеяться не в силах. Здесь под каждой кроватью по негру, такому маленькому, очень курчавому. Она их не боится, они добрые, негритятки, негритосики, негритоски. Негритоски, детки, ясно произносила Эдельтрауд, складывая губы в теперь совсем криво выходивший у нее бантик, осмысленными глазами глядя на дочку. Здесь много деток, говорила она. Детки бегают, какают. Ну и пускай какают, ей же не жалко. А вот старушек везут, утепляют, говорила Эдельтрауд, когда в приюте, где, наконец, освободилось для нее место, ее саму начали вывозить в кресле в коридор и даже на улицу, везут и утепляют, говорила она к Тининому увеселению и ужасу, складывая губы в кривой, но бантик, как всю жизнь их складывала, когда смеялась над кем-нибудь, над собою; утепляют и снова везут. А детки какают, бегают. А негров здесь уже нет? Негры здесь на гитаре тренькают, под кроватью и под столом, очень добрые, очень курчавые, негритосики, негритоски, она нисколечко их не боится. Тинина сестра тоже тренькала, жаль, что уехала. Куда уехала? В другую Баварию.
Бегущие суши