– Я его таким в последний раз видела… да лет пять назад, наверное. – Солнце попало Борщевиковой в глаз, и она растерла его, пытаясь вытащить. Чуть-чуть размазалась тушь. – Он вам говорил, что начал писать рассказики какие-то?
– Я и давал ему бумагу, – кивнул Гранкин. – И не рассказики, а киберпанк-боевик про попаданца в альтернативной истории.
Борщевикова хихикнула:
– Таблетки нам нужно еще будет пить, да?
– Нужно, Светлан Матвевна.
– Со временем же совсем пройдет, да?
– Все бывает, я пока не могу делать такие далекие прогнозы. Пейте, главное. И если что – звоните.
Вадим, весь розовый от света, спустился со ступенек клиники и исчез в маминой машине. Его длинная угловатая тень – плечи, колени, неестественно вытянутые пальцы – осталась в Свиристелева.
Мелкая Слава обещала Боженьке, что больше никогда не будет мастурбировать. Вернее – обещала, что больше никогда не будет «так делать», потому что слова для этого еще не было. Двенадцать раз Слава нарушала обещание и клялась снова, а на тринадцатый поняла, что Боженьки нет.
Мать говорила, что, если «так делать», «там» вырастут зубы. Желтые, покрытые слизью клыки. Тогда Слава, если и найдет себе мужчину, ребенка родить не сможет: откусит младенцу голову. Зубы от греха растут – а Славе вообще грешить нельзя, и так родилась по залету. Но Слава грешила – мать говорила, мол, вызывающе себя ведет, нравится мужчинам и мальчикам, вертит задницей перед дядей Митей, а он на нее смотрит, а Славе тринадцать лет, а дядя Митя ей без пяти минут отчим.
В церкви Славу почти выворачивало. Мать крестилась размашисто, как пощечины раздавала, а Слава задерживала дыхание, чтобы не чувствовать ладана, и все кружилось. Свечи становились белыми заплатками на глазах, мать – черным слепым пятном. Слава закрывала глаза и продолжала все видеть – белое и черное, прилипшее к сетчатке. Тогда впервые захотелось из тела все вырвать, выковырять, выкорчевать – и стать пустой-пустой, легкой, чистой.
Боженьки не было – иначе он бы понимал, что Слава на свет не просилась, – и незачем было задыхаться в дымной гнилой сладости, и не надо было надевать вонючий мамин платок, из-за которого Славины щеки становились хомячьими.
Дома Слава засунула «туда» мизинец – назло, пусть страшно и больно. На пальце, как гранатовое зернышко, лежала капля темной густой крови. Кровь шла несколько дней: зубы отрастали, и Слава ими кусала сама себя.
– Ну подождите… – Гранкин улыбнулся сжато, гагарински мягко, вежливо, как улыбаются чужим назойливым детям, стесняясь сделать замечание. – Давайте по порядку. Мама у вас религиозная была, верно?
– Ага. – Слава прикусила щеки изнутри, так они казались меньше. – Повернутая.
– А папа?
– Не было папы. Ну, за сигами вышел или как там говорят… Короче, они не встречались даже. Просто потрахались и меня запузырили.
– Но был отчим?
– Митя? Ну, отчим – одно название. Мать его жалела, а он ей самооценку чесал.
Мите было непонятно сколько лет. Он был тощ, колюч, долговяз. Мят, как сопливый носовой платок, и в глазницах под острыми бровями было темно. У него была футболка «Король и шут», монструозно волосатые руки и горбатый, раз пятнадцать переломанный нос. Щербинка между передними зубами. Грузный запах пива, пота и маминых сигарет с кнопкой.
Занимался Митя тоже непонятно чем – то обитал в маминой квартире неделями, оставляя повсюду трусы, как следы неведомого зверя, то машины чинил, то грузил, то пропадал на несколько дней. Иногда жил в гараже, перезимовывая ссоры и собирая на цветы. Митя был эталонно жалок, дворняжен, нечесан – мать таких почему-то очень любила.
– Да у тебя уже сиси выросли, – как-то бросил Митя тринадцатилетней Славе, с хлюпаньем глотая мамины щи. – Как у мамки будут, а? Ты смотри, только с нормальными пацанами гуляй.
Когда Митя вымелся, мать сказала, что Слава – шлюха.
– Что вы тогда почувствовали? – спросил Гранкин.
– Не знаю. Стыд, наверное.
– Стыд за что?
Слава неосознанно сцепила пальцы, холодными подушечками упираясь в костяшки. Хрустнула ими.
– Ну, я жирная была. И сиськи, понятно, были.
Замолчала – слова как-то высыпались изо рта и растерялись между ножек мебели.
– Вам было стыдно за свое тело? – выждав паузу, продолжил Гранкин.
– За то, что он на него смотрит. И замечает. Мне до этого казалось, что тела как бы нет.
В четырнадцать Слава чувствовала себя восхитительно пустой, как тонкое членистоногое, просвечивающее на солнце. Блаженство – мокрое слипание языка с горячим и кислым нёбом, внутренним ядом, щекочущей кислотой. В стенки унитаза бились глянец сладковатого маминого бульона и размокшая вермишель. Бежевые волокна курицы. Пепел специй из кубика. Странные послевкусия и тревожные осадки.
– Вы помните, когда это началось?
– Я сначала не замечала. А потом поняла, что меня херовит после еды. Она меня травила потихоньку, потому что думала, что Митя на меня смотрит. Ну и зачем ей дите по залету, если у нее новая семья почти? Только прицеп.